— Но почему ты хочешь, чтобы они натворили бед, Сорок четвертый?
— Только для того, чтобы укрепить репутацию мага Стоит воображению двойников разыграться… О, сколько в нем энергии, как оно действенно! — Сорок четвертый задумался, потом молвил безразлично: — Печатники влюблены в здешних женщин, но не имеют у них успеха, а если повернуть дело так, чтобы двойники… Уже поздно, парень, пора спать — тебе, для меня времени не существует. Ты не находишь, Август, что это прекрасный сервиз? Можешь взять его себе. Спокойной ночи! — И он исчез.
Сервиз был тяжелый, серебряный, богато украшенный орнаментом; на одном кубке выгравировано: «Кубок Америки», — на других — не понятные мне слова: «Нью-Йорк, Яхт-Клуб, 1903 г.».
Я подумал со вздохом: может, он и на руку нечист? Через несколько дней я стер гравировку — слова, даты — и продал сервиз за хорошую цену.
Глава XIX
Время шло, и дел у отца Адольфа прибавилось; он теперь возглавлял комиссию, созданную для суда и последующего наказания Балтасара Хофмана, но священнику не везло: ему никак не удавалось напасть на след колдуна. Неудача приводила отца Адольфа в неистовство — он ругался последними словами, запойно пил, но это не приносило облегчения: охота на мага была безуспешной. Желая выместить на ком-нибудь свой гнев, он взялся за бедных двойников — объявил их злыми духами, бродячими дьяволами и своей властью приговорил к сожжению на костре; но Сорок четвертый сказал мне, что не даст двойников в обиду: они-де приносят пользу, укрепляя репутацию мага. Защищал он их на самом деле или нет — неважно, но заступник у них имелся: каждый раз, когда отец Адольф приковывал двойников к столбам, они тут же исчезали, он даже не успевал поджечь костер; двойники тем временем уже трудились в типографии, ничуть не испуганные, даже не взволнованные происшествием. После нескольких осечек отец Адольф пришел в ярость и бросил свою затею: он уже стал посмешищем, все хихикали у него за спиной. Желая скрыть свою досаду, отец Адольф притворился, будто и не собирался сжигать двойников на костре, а хотел лишь припугнуть их; так и быть, он повременит с сожжением, казнь воспоследует, когда он решит, что время настало. Но отцу Адольфу мало кто верил, а Навсенаплюй выказал презрение к его притворству — взял да и застраховал своего двойника от огня. Дерзкий и в высшей степени непочтительный жест очень разозлил отца Адольфа, но он сделал вид, что его это не касается.
Сорок четвертый оказался прав — двойники начали ухаживать за девушками, да так настойчиво, что вскоре оттеснили прежних ухажеров, и те остались с носом; открытая неприязнь приводила к постоянным ссорам и дракам. Вскоре замок превратился в сумасшедший дом.
Взаимной вражде, казалось, не будет конца. Мастер, миротворец по натуре, пытался склонить враждующие стороны к согласию и решить спор полюбовно, но из этого ничего не вышло: несмотря на все его старания, споры и драки продолжались. Мы с Сорок четвертым бродили по замку, видимые друг другу, невидимки для остальных, и наблюдали стычки; Сорок четвертый наслаждался зрелищем, приходил от него в восторг. Что ж, у всякого свой вкус. Я, конечно, не всегда был невидимкой — меня бы хватились — и время от времени показывался печатникам на глаза, чтоб не вызвать подозрений.
Как только предоставлялся удобный случай, я пытался пробудить у Сорок четвертого интерес к жизни вечной. Напрасный труд! Легкомысленный от природы, он, казалось, думал лишь о том, как создать магу еще большую славу. Правда, сам он сказал, что его, кроме мага, занимает еще род человеческий. Он часто злил меня пренебрежительными высказываниями о человечестве. В конце концов, задетый подобным замечанием, я как-то язвительно заметил:
— Сдается мне, ты не очень высокого мнения о роде человеческом. Жаль, что ты принадлежишь к нему помимо своей воли.
С минуту он глядел на меня, явно удивленный, потом спросил:
— Почему ты решил, что я к нему принадлежу?
Эта наглость в вежливой форме настолько взбудоражила меня, что я и сам не знал — то ли злиться, то ли смеяться; смех пересилил, и я засмеялся. Думал, что и он рассмеется в свой черед, но Сорок четвертый и не думал смеяться. Мое веселье его немного обидело, и он сказал с мягким укором:
— Я полагаю, род человеческий по-своему хорош, если все принять во внимание. Но, Август, ведь я ни разу не обмолвился, что принадлежу к нему, не правда ли? Вспомни!
Ошеломленный, я не знал, что ответить. Через некоторое время, еще не оправившись от удивления, произнес:
— Оторопь берет, не пойму, где я, меня словно камнем по голове стукнули. В жизни не испытывал ничего столь поразительного, сногсшибательного! Это так ново, необычно, так страшно: человек, в человеческом обличье и все же не человек. Я этого не понимаю, у меня в голове не укладывается, что такое возможно, я и представить себе не могу такое великое непостижимое откровение. Если ты не человек, кто же ты?
— Ах, — вздохнул он, — вот мы и достигли точки, когда слова бесполезны; слово не способно правильно передать даже человеческую мысль; а для мыслей той сферы, что находится, так сказать, за пределами человеческой солнечной системы, оно и вовсе пустой звук. Я буду говорить на своем родном языке, в нем слов не существует. На долю мгновения мой дух обратится к твоему и сообщит ему кое-что обо мне. Не много, ибо многого ты и не сможешь постичь при твоей ограниченной человеческой способности мышления.
Пока он говорил, сознание мое будто осветила внезапная вспышка молнии, и я понял, что Сорок четвертый дал мне мысленное представление о себе самом — вполне достаточное, чтобы я преисполнился благоговейного трепета. И зависти — признаюсь в этом без стыда.
— Отныне то, над чем ты ломал голову, больше не тайна для тебя, — продолжал Сорок четвертый, — теперь ты понимаешь, что для меня нет ничего невозможного: все свои проделки я приписываю магу и тем самым умножаю его славу. Теперь ты понимаешь, что разница между мной и человеком такая же, как между морем и капелькой воды, между светлячком и солнцем, между бесконечно малым и бесконечно великим. Но мы будем приятелями и вволю повеселимся. — Он хлопнул меня по плечу, и лицо его засветилось радушной улыбкой.
Я сказал, что благоговею перед ним и скорей почитаю его, нежели…
— Почитаю, — передразнил он меня, — оставь эту привычку. Солнцу безразлично, почитает его светлячок или нет. Забудь про свое почтение, мы ведь с тобой приятели. Договорились?
Я ответил, что своими словами он ранил меня в самое сердце и мне не до веселья: надо как-то пережить эту боль; потом я умолял Сорок четвертого оставить на время пустые забавы и всерьез, глубоко изучить мой незаслуженно обиженный род, ведь я уверен, что он еще оценит человечество по заслугам и признает достойным высшего и неоспоримого титула, всегда ему принадлежавшего, — Венец Творения.
Мои слова, очевидно, тронули Сорок четвертого, он согласился исполнить мою волю — оставить на время пустые забавы и отдаться всей душой изучению этой маленькой проблемы.
Я был несказанно счастлив и на радостях пропустил мимо ушей необдуманные слова «маленькая проблема», не позволил им отравить мою радость; к тому же не следовало забывать, что он говорил на чужом языке и вряд ли разбирался в тонкостях употребления слов. Какое-то время Сорок четвертый сидел в задумчивости, потом заявил в своей обаятельной серьезной манере:
— Могу с уверенностью сказать, что отношусь без всякого предубеждения как к роду человеческому, так и к насекомым другого рода, я не питаю к ним ни зла, ни отвращения. Мне давно знаком род человеческий, и — поверь, я говорю от чистого сердца — он чаще вызывал у меня жалость, чем стыд за него.
Сорок четвертый произнес свою тираду с таким довольством, будто возносил хвалу человеческому роду. Он, ей-богу, еще ждал благодарности! Но не дождался — я и слова не промолвил в ответ. С минуту длилось тягостное для него молчание, потом Сорок четвертый продолжил свою мысль:
— Я часто посещал этот мир, очень часто. Отсюда ясно, что я всегда интересовался человечеством, это несомненное доказательство того, что я проявлял к нему любопытство. — Сорок четвертый помолчал, потом глянул мне в глаза с присущей ему самодовольной улыбочкой, всегда претившей мне, и добавил: — В других мирах нет ничего подобного, человечество — нечто единственное в своем роде. Оно во многом чрезвычайно забавно.