ней стояла такая, что он чуть не задохся. Не выдержав, он подполз к краю воронки и лег, не спуская глаз с фабрики. «Здесь, в тылу, война совсем иная, — подумал он. — На фронте каждому приходится бояться только за себя; если у кого брат в этой же роте, так и то уж много. А здесь у каждого семья, и стреляют, значит, не только в него: стреляют в одного, а отзывается у всех. Это двойная, тройная и даже десятикратная война». Он вспомнил труп пятилетней девочки и другие бесчисленные трупы, которые ему приходилось видеть, вспомнил своих родителей и Элизабет и почувствовал, как его словно судорогой свело, весь он был охвачен ненавистью к тем, кто все это затеял; эта ненависть не побоялась перешагнуть через границы его собственной страны и знать ничего не хотела о справедливости и всяких доводах «за» и «против».
Начался дождь. Капли, подобно серебристому потоку слез, падали сквозь вонючий, отравленный воздух. Они вспыхивали и, искрясь, окрашивали землю в темный цвет.
А потом появились новые эскадрильи бомбардировщиков.
Греберу показалось, будто кто-то разрывает ему грудь. Это уж был не рев моторов, а какое-то неистовство. Вдруг часть фабрики, черная на фоне веерообразного снопа пламени, поднялась в воздух и развалилась, точно под землей какой-то великан подбрасывал вверх игрушки.
Гребер сначала с ужасом уставился на окно, вспыхнувшее белым, желтым и зеленым светом, а затем метнулся обратно к воротам.
— Чего тебе опять? — заорал дежурный. — Не видишь, в нас угодило!
— Куда? В какой цех? Где шьют шинели?
— Шинели? Ерунда. Шинельный гораздо дальше.
— Верно? Моя жена…
— А поди ты к… со своей женой. Они все в убежище, тут у нас куча раненых и убитых. Не до тебя.
— Как, раненые и убитые? Ведь все в убежище?
— Да это же другие. Из концлагеря. Их никуда не уводят, ясно? Может, воображаешь, для них специальные убежища построили?
— Нет, — сказал Гребер. — Этого я не воображаю.
— То-то. Наконец заговорил разумно. А теперь убирайся. Ты старый вояка, тебе не годится быть такой размазней. К тому же все кончилось. Может, на сегодня и совсем.
Гребер посмотрел вверх. Слышно было только хлопанье зениток.
— Послушай, приятель, — сказал он. — Мне бы только узнать, что шинельный цех не пострадал! Пусти меня туда или узнай сам. Неужели у тебя нет жены?
— Есть, конечно. Я же тебе говорил. Думаешь, у меня сердце не болит?
— Тогда узнай! Сделай это, и с твоей женой наверняка ничего не случится.
Дежурный взглянул на Гребера и покачал головой.
— Ты, видно, и впрямь рехнулся. Вообразил себя господом богом.
Он пошел в свою дежурку и быстро вернулся.
— Звонил. Шинели в порядке. Прямое попадание только в присланных из концлагеря. Ну, а теперь проваливай! Женат-то давно?
— Пять дней.
Дежурный неожиданно ухмыльнулся.
— Чего ж сразу не сказал! Другое дело!
Гребер поплелся назад. «Мне хотелось иметь что-то, что могло бы меня поддержать, — подумал он. — Но я не знал другого: имея это, становишься уязвим вдвойне».
Все кончилось. В городе, полном огня, стоял нестерпимый запах пожарища и смерти. Пламя, красное и зеленое, желтое и белое, то змейками пробивалось сквозь рухнувшие стелы, то вдруг беззвучно вздымалось над крышами, то почти нежно лизало уцелевшие фасады, прижимаясь к ним вплотную, пугливо и осторожно обнимая их, то бурно вырывалось из зияющих окон. Кругом неистовствовали снопы огня, стены огня, вихри огня. Валялись обуглившиеся мертвецы, охваченные пламенем люди с криками выбегали из домов и неистово метались, кружились, пока без сил не падали на землю, ползали, задыхались. А потом они уже только содрогались и хрипели, распространяя вокруг себя запах горелого мяса.
— Живые факелы! — сказал кто-то рядом с Гребером. — И спасти их нельзя. Сгорят живьем. Этот проклятый состав в зажигательных бомбах опрыскивает человека и прожигает все насквозь — кожу, мясо, кости.
— А разве нельзя сбить огонь?
— Для каждого понадобился бы специальный огнетушитель. Да и то, пожалуй, не помогло бы. Ведь это чертово зелье сжигает все. Как они кричат!
— Уж лучше пристрелить сразу, если нельзя спасти.
— Попробуй, пристрели! Тебя живо вздернут. Да и не попадешь — мечутся как безумные! В том-то и вся беда, что они мечутся. Оттого и пылают, как факелы. Все дело в ветре, понимаешь? Они бегут и поднимают ветер, а ветер раздувает пламя. Один миг — и человек запылал!
Гребер посмотрел на говорившего. Надвинутая на лоб каска, а под ней глубокие глазницы и рот, в котором недостает многих зубов.
— Что ж, по-твоему, им следует стоять спокойно?
— Говоря отвлеченно, это было бы разумнее. Стоять или попытаться затушить пламя одеялами, или чем-нибудь еще. Но у кого тут окажутся под рукой одеяла? Кто об этом думает? И кто может стоять спокойно, когда он горит?..
— Никто. А ты, собственно, откуда? Из ПВО?
— Да ты что? Я из похоронной команды. Раненых, конечно, тоже подбираем, если попадутся. А вот и наш фургон. Наконец-то!
Гребер увидел едва двигавшийся между развалинами фургон, запряженный сивой лошадью.
— Постой, Густав! — крикнул тот, что разговаривал с Гребером. — Здесь не проедешь. Придется перетаскивать. Носилки есть?
— Есть. Две пары.
Гребер пошел с ними. За кирпичной стеной он увидел мертвецов. «Как на бойне, — подумал он. — Нет, не как на бойне: там хоть существует какой-то порядок, там туши разделаны по правилам, обескровлены и выпотрошены. Здесь же убитые растерзаны, раздроблены на куски, опалены, сожжены». Клочья одежды еще висели на них: рукав шерстяного свитера, юбка в горошек, коричневая вельветовая штанина, бюстгальтер и в нем черные окровавленные груди. В стороне беспорядочной кучей лежали изуродованные дети. Бомба попала в убежище, оказавшееся недостаточно пробным. Руки, ступни, раздавленные головы с еще уцелевшими кое-где волосами, вывернутые ноги и тут же — школьный ранец, корзинка с дохлой кошкой, очень бледный мальчик, белый, как альбинос, — мертвый, но без единой царапины, как будто в него еще не вдохнули душу и он ждет, чтобы его оживили. А возле — почернелый труп, обгоревший не очень сильно, но равномерно, если не считать одной ступни, багровой и покрытой пузырями. Нельзя было понять, мужчина это или женщина, — половые органы и грудь сгорели. Золотое кольцо ярко сверкало на черном сморщенном пальце.
— Глаза, — сказал кто-то. — Даже глаза выгорают.
Трупы погрузили в фургон.
— Линда, — повторяла какая-то женщина, шедшая за носилками. — Линда! Линда!
Солнечные лучи пробились сквозь тучи. Мокрый от дождя асфальт слабо мерцал. Свежая листва на уцелевших деревьях блестела. После дождя свет казался особенно ярким и сильным.
— Этого нельзя простить, никогда, — сказал кто-то позади Гребера.
Он обернулся. Женщина в красивой кокетливой шляпке, не отрываясь, смотрела на детей.
— Никогда! — повторила она. — Никогда! Ни на этом свете, ни на том.
Подошел патруль.
— Разойдись! Не задерживайся! А ну, разойдись! Марш!
Гребер пошел дальше. Чего нельзя простить? — размышлял он. После этой войны так бесконечно много надо будет прощать и нельзя будет простить! На это не хватит целой жизни. Он видел немало убитых детей, больше, чем здесь, — он видел их повсюду: во Франции, в Голландии, в Польше, в Африке, в России, и у