— Коровье счастье, — сказал Гребер. — Кому оно нужно?
— Не знаю, мне кажется, я могла бы довольно долго выдержать такое счастье.
— Я тоже. Я только не хотел признаваться, потому что пока у нас его не может быть.
— Десять лет прочного, однообразного бюргерского счастья, добротного, коровьего, — я думаю, даже целой жизни такого счастья и то было бы мало!
Гребер рассмеялся.
— А все от того, что мы ведем такую чертовски интересную жизнь! Наши предки иначе смотрели, они искали приключений и ненавидели свое коровье счастье.
— А мы — нет. Мы снова стали простыми людьми с простыми желаниями, — Элизабет взглянула на него. — Хочешь спать? Впереди у тебя целая ночь безмятежного сна. Кто знает, когда еще тебе удастся так поспать, ведь ты завтра вечером уезжаешь.
— Я могу выспаться и в дороге. Пройдет несколько дней, пока я доберусь до места.
— А будет у тебя хоть когда-нибудь настоящая кровать?
— Нет. Самое большее, на что я с завтрашнего дня могу рассчитывать — это нары или соломенный тюфяк. К этому быстро привыкаешь. Ничего. Тем более, что наступает лето. Только зимой в России тяжело.
— Может быть, тебе придется пробыть там еще одну зиму?
— Если мы будем отступать такими темпами, то зимой окажемся в Польше или даже в Германии. А здесь не так холодно, да и к этому холоду мы привыкли.
«Сейчас она спросит, когда я получу следующий отпуск, — подумал он. — Скорей бы уж спрашивала. Она должна спросить, а я должен буду ответить. Скорей бы покончить со всем этим. Ведь я здесь уже только наполовину, но с той части моего существа, которая еще здесь, словно содрана кожа — и все-таки ее нельзя поранить. Она лишь стала чувствительней, чем открытая рана».
Он взглянул на усики лоз, шевелившиеся за окном, и на танцующие в зеркале серебристые пятна света и серые тени, и ему показалось, будто за всем этим, совсем вплотную, стоит какая-то тайна, и она вот-вот раскроется.
Но тут они услышали вой сирен.
— Давай останемся здесь, — сказала Элизабет. — Не хочется одеваться и бежать в убежище.
— Ладно.
Гребер подошел к окну. Он отодвинул стол и выглянул на улицу. Ночь была светлая и спокойная. Сад блестел в лунном сиянии. Эта ночь казалась нереальной, точно созданной для грез и для воздушных налетов. Он увидел, как из дому вышла фрау Витте. Лицо у нее было очень бледное. Гребер открыл окно.
— А я уже хотела вас будить, — крикнула она сквозь вой сирен.
Гребер кивнул.
— …Убежище… На Лейбницштрассе… — донеслось до него.
Он помахал рукой и увидел, что фрау Витте вернулась в дом. Гребер подождал с минуту. Она не выходила, она тоже осталась у себя. Но он не удивился.
Точно это само собой разумелось: ей незачем было уходить; казалось, какое-то непостижимое колдовство охраняло сад и дом. Они по-прежнему стояли, тихие и нетронутые, среди воя, проносившегося над ними. Деревья спокойно высились над бледным серебром газона. Кусты не шевелились. Даже усики винограда перед окном перестали покачиваться. Крошечный островок мира лежал в лунном свете будто под стеклянным колпаком, вокруг которого бушевал вихрь разрушения.
Гребер обернулся: Элизабет сидела на кровати. В темноте белели ее плечи, и там, где они круглились, лежали мягкие тени. Ее упругая высокая грудь казалась пышнее, чем на самом деле. Рот темнел, а глаза были совсем прозрачные, почти бесцветные. Она оперлась локтями на подушки и сидела в постели так, будто неожиданно появилась здесь откуда-то издалека. И на один миг она стала такой же далекой, тихой и таинственной, как этот залитый лунным светом сад, застывший в ожидании крушения мира.
— Фрау Витте тоже осталась дома, — сказал Гребер.
— Иди сюда.
Подходя к постели, он увидел в серебристо-сером зеркале свое лицо и не узнал его. Это было лицо другого человека.
— Иди сюда, — повторила Элизабет.
Он склонился над ней. Она обняла его.
— Все равно, что бы ни случилось, — сказала она.
— Ничего страшного не случится, — ответил он. — Во всяком случае — этой ночью.
Он и сам не знал, почему так уверен. Это чувство было как-то необъяснимо связано с садом, и с лунным светом, и с зеркалом, и с плечами Элизабет, и с тем глубоким, необъятным покоем, который вдруг охватил все его существо.
— Ничего не случится, — повторил он.
Элизабет сдернула одеяло и бросила его на пол. Она лежала обнаженная, ее сильные длинные ноги плавно продолжали линию бедер, и все ее тело, постепенно суживавшееся от плеч и груди к неглубокой впадине живота с довольно широкими бедрами, казалось, с обеих сторон круглится и набегает на треугольник ее лона. Это было уже не тело девушки, а молодой женщины.
Он ощутил это тело в своих объятиях. Она прижалась к нему, и ему почудилось, словно тысячи рук обвились вокруг него, охватили и понесли. Их больше ничто не разделяло, они находились совсем вплотную друг к другу. Они ощущали уже не возбуждение первых дней, а медленное непрерывное нарастание, которое оглушало и захлестывало все — слова, границы, горизонт и, наконец, их самих…
Гребер поднял голову. Он словно возвращался издалека. Прислушался. Он не помнил, долго ли отсутствовал. Снаружи все было тихо. Он решил, что это ему только кажется, и продолжал лежать, напрягая слух. Но ничего не услышал, ничего, ни взрывов, ни пальбы зениток. Он закрыл глаза и опять погрузился в небытие. Потом проснулся окончательно.
— Самолеты не прилетели, Элизабет, — сказал он.
— Нет, прилетели, — пробормотала она.
Они лежали рядом. Гребер видел одеяло на полу и зеркало, и раскрытое окно. Ему казалось, что эта ночь будет продолжаться бесконечно; вдруг он почувствовал, как время снова начало пульсировать в тишине. Усики дикого винограда опять закачались на ветру, их тени скользили в зеркале, где-то далеко опять начался шум. Он посмотрел на Элизабет. Веки у нее сомкнуты, губы полуоткрыты, и она дышит глубоко и ровно. Она еще не вернулась. А он — уже вернулся. Мысли снова возникали в его мозгу. Она всегда отсутствовала дольше. «Если бы я тоже мог, — думал он, — так растворяться, полностью и надолго». Он в этом ей завидовал, за это любил ее, и это его слегка пугало. Она находилась где-то там, куда он не мог последовать за ней, а если и мог, то лишь ненадолго. Вероятно, это его и пугало. Он вдруг почувствовал, что одинок и в чем-то ей уступает.
Элизабет открыла глаза.
— А куда же делись самолеты?
— Не знаю.
Она откинула волосы.
— Я хочу есть.
— Я тоже. У нас много всякой снеди.
Гребер встал и вынул консервы, которые прихватил в погребе Биндинга.
— Вот курица, телятина и даже заяц, а на сладкое компот.
— Давай попробуем зайца и компот.
Гребер открыл банки. Ему нравилось, что Элизабет не помогает ему, а лежит и ждет. Он терпеть не мог женщин, которые, еще овеянные тайной и темнотой, тут же преображаются в хлопотливых домашних хозяек.
— Мне каждый раз стыдно, когда я вижу, сколько я нахватал у Альфонса, — заметил он. — Ведь я вел себя по отношению к нему по-свински.
— Зато он наверняка по-свински вел себя по отношению еще к кому-то. Вы квиты. Ты был на его похоронах?