бы переходили в другую тональность.
Уж не посмеиваются ли над ней? Этого она не знала, но поскольку мысль появилась впервые за все годы, проведенные в пустыне, фрейлейн Виндлинг решительно выкинула ее из головы. «К новому поколению нужен новый подход, если хочешь установить с ним контакт, — думала она. Вот я и должна его найти». Тем не менее, она жалела, что не было другого способа попасть в деревню, кроме главной дороги, где неизменно собирались мальчишки. Легкая неловкость от того, что ей приходится идти мимо, омрачала удовольствие от прогулок.
Однажды, неожиданно поежившись от стыда, она осознала, что даже не представляет, как мальчишки выглядят. Она видела их лишь всех вместе, издалека, а когда подходила достаточно близко, чтобы сказать «добрый день», всегда опускала голову и смотрела себе под ноги. Эту боязнь надо было побороть; теперь, приближаясь, она смотрела каждому в глаза, внимательно. Серьезно кивала и шла дальше. «Да, нахальные лица, — думала она, — совсем не похожи на старших». Их вынужденная вежливость была отъявленным притворством. Но ей казалось важным то, что она победила: ее больше не заботило, что ежедневно нужно проходить мимо. Постепенно она даже стала узнавать каждого мальчишку.
Она заметила, что там был один помладше остальных — он всегда сидел чуть в сторонке; однажды утром, когда она вошла на гостиничную кухню, этот тихоня разговаривал с Буфельджой. Она сделала вид, что не заметила его.
— Иду в свою комнату на часок, мне нужно поработать на машинке, — сказала она Буфельдже. — Можешь потом зайти прибраться. — И повернулась к выходу.
В дверях она взглянула на лицо мальчишки. Он смотрел на нее и не отвернулся, когда их глаза встретились. — Как дела? — спросила она.
Спустя, наверное, полчаса, печатая второе письмо, она подняла голову. Мальчишка стоял на террасе — глядел на нее сквозь открытую дверь. Он щурился, потому что дул сильный ветер; за головой его клонились верхушки пальм, «Хочет смотреть — пусть смотрит», — сказала она себе, решив не обращать на него внимания. Через какое-то время он ушел. Когда Буфельджа подавал ей обед, она спросила его о мальчике.
— Совсем как старик, — сказал Буфельджа. — Двенадцать лет, но очень серьезный. Будто очень, очень старый человек. — Он улыбнулся, затем пожал плечами. — Таким его задумал бог.
— Конечно — ответила она, припомнив настороженное, грустное лицо мальчика. «Щенок, которого все шпыняли, — подумала она, — но он не сдался».
Теперь он стал часто приходить на террасу и наблюдать за ней, когда она печатала. Время от времени она махала ему или говорила: «Доброе утро». Не отвечая, он отступал на шаг, исчезая из поля зрения. Затем опять возвращался на то же место. Его поведение раздражало ее, и однажды, когда он сделал так, она быстро встала и подошла к двери.
— В чем дело? — спросила она его, стараясь улыбаться.
— Я ничего не сделал. — Он укоризненно взглянул на нее.
— Я знаю, — ответила она. — Может, войдешь?
Мальчик быстро оглядел террасу, словно ища поддержки, затем склонил голову и переступил порог. И выжидающе застыл, жалко понурившись. Она достала из чемодана пакетик карамелек и протянула ему одну. После этого задала несколько простых вопросов и выяснила, что по-французски он говорит гораздо лучше, чем она предполагала.
— Все мальчики так хорошо говорят по-французски? — спросила она.
— Non, madame, — медленно покачал головой он. — Мой отец был солдатом. Солдаты хорошо говорят по-французски.
Фрейлейн Виндлинг постаралась, чтобы на ее лице не отразилось неодобрение: она презирала все военное.
— Понятно. — Голос ее прозвучал строго; она вернулась к столу и стала перебирать бумаги. — Сейчас мне надо работать, — сказала она ему, тут же добавив чуть теплее: — Но возвращайся завтра, если хочешь.
Он чуть помедлил, все так же тоскливо на нее глядя. Потом тихонько улыбнулся и положил фантик от конфеты, сложенный крошечным квадратиком, на край стола.
— Au revoir, madame — сказал он и вышел. В тишине она услышала, как его голые пятки тихонько стучат по земляному полу террасы. «На таком холоде, — подумала она. — Бедное дитя! Может, надо будет купить ему сандалии».
С тех пор каждый день, когда солнце уже стояло высоко и насыщало неподвижный утренний воздух, мальчик подкрадывался по террасе к ее двери, на несколько секунд замирал и говорил потерянным голосом, который казался еще более робким и тихим в великой тиши снаружи: «Bonjour, madame». Фрейлейн Виндлинг приглашала его внутрь, они серьезно пожимали руки, после чего мальчик подносил свои пальцы тыльной стороной к губам, всегда с одинаковой медленной церемонностью. Иногда, опасаясь, что он втайне посмеивается над ней, выполняя этот ритуал, она всматривалась в его лицо, но видела лишь пугающе убедительную преданность и быстро отводила взгляд. Фрейлейн Виндлинг всегда хранила немного хлеба или печенье в ящике гардероба; когда она доставала еду, и мальчик ел, она расспрашивала, что нового в семьях его соседей. Чтобы как-то дисциплинировать его, она предлагала ему конфету через день. Мальчик сидел на полу у входа на рваном старом одеяле из верблюжьей шерсти и постоянно за ней наблюдал, не отводя глаз.
Ее интересовало, как его зовут, но она знала, что в деревне скрывают настоящие имена и редко сообщают их чужакам; этот обычай она уважала, поскольку его корни уходили в их доисторическую религию. Поэтому старалась не спрашивать, полагая, что со временем он начнет доверять ей и скажет сам. И этот момент наступил как-то утром, неожиданно, когда он рассказывал ей легенды о жившем давным- давно великом мусульманском царе Соломоне. Вдруг мальчик замолчал, а потом, заставив себя смотреть на нее, не мигая, произнес:
— Меня тоже зовут Слиман, точно как царя.
Она пыталась научить его читать, но он, похоже, к такому был не способен. Порой, когда ей казалось, что он уже готов связать представления воедино и даже, быть может, установить контакт и понять принцип, на его лице появлялись покорность и пассивность, он сознательно переставал стараться и лишь смотрел на нее, покачивая головой, чтобы показать: все бесполезно. В такие моменты трудно было не потерять терпение.
На следующий год она решила не продолжать уроки, а предложить Слиману стать ее гидом, носильщиком и провожатым, и сразу поняла, что это подходит ему больше, чем роль ученика. Ему не было в тягость долго идти или нести тяжелую поклажу; напротив, долгий поход становился для него событием, и что бы фрейлейн Виндлинг ни нагрузила на него, он шел с таким видом, словно удостоился чести. Вероятно, это было для нее самым счастливым временем в пустыне — та зима товарищества, когда они пускались в бесчисленные прогулки по долине. Шли недели, походы устраивались все чаще, а выступали в путь они все раньше, в конце концов — сразу после завтрака. Весь день, бродя под палящим солнцем и в редкой тени прерывистой бахромы пальм вдоль реки, фрейлейн Виндлинг оживленно разговаривала со Слиманом. Иногда она замечала, что мальчик готов поведать ей, что у него на уме, и позволяла ему говорить, пока у него хватало запала, под конец раззадоривая его тщательно подобранными вопросами. Но обычно, шагая позади, говорила она сама. Постукивая тростью со стальным наконечником всякий раз, когда на каменистую землю опускалась ее правая нога, фрейлейн Виндлинг подробно рассказывала ему о жизни Гитлера, объясняя, почему его так ненавидят христиане. Ей это казалось необходимым, поскольку Слиман был убежден, что европейцы так же ценят своего исчезнувшего вождя, как он сам и прочие жители деревни. Довольно много она говорила о Швейцарии, рассказывала истории из жизни своих соотечественников, как бы невзначай подчеркивая их чистоплотность, честность и хорошее здоровье. Она поведала ему об Иисусе, Мартине Лютере и Гарибальди, стараясь, чтобы Иисуса не приняли за мусульманского пророка Сидну-Аиссу, потому что даже чтобы убедить Слимана, она ни на секунду не могла согласиться с исламской доктриной, согласно которой Спаситель был мусульманином. Уважительное отношение Слимана к ней — чуть ли не на грани обожания — было неизменным, разве что фрейлейн Виндлинг неосторожно затрагивала тему ислама; в таком случае, что бы ни сказала она (ибо тогда казалось, что он мгновенно переставал ее слышать),