обойтись невозможно. Петр же спокойно обошелся. Священство же исполняло лишь вспомогательную функцию, которую предписал ему повелитель. Известный знаток русского государственного права в этой связи писал, что, беря скипетр и державу, лично надевая на себя корону, правитель «знаменует всенародно именно свое самодержавие»[505]. Точнее все-таки будет говорить не о «самодержавии», а о «самовластье».
При всей своей склонности к «лютеранской прелести» Петр оставался правителем Православного Царства, и эту очевидность и он, и его окружение прекрасно осознавали. Поэтому исходный, Богоявленный принцип царской власти не подлежал сомнению, а православное священнодействие должно было его подчеркивать. Об этом со всей определенностью говорил Феофан Прокопович в своем известном трактате «Правда воли монаршей» (1722), вошедшем позднее целиком в Полный Свод Законов Российской Империи. «Уставы бо и всякие законы, от Самодержцев в народ исходящие, у подданных послушания себе не просят, аки бо свободного, но истязуют яко должного: истязуют же не токмо страхом гнева властительского, но и страхом гнева Божия»[506].
Об этом же прямо говорилось в «Духовном регламенте», где содержалась уже несколько иная, по сравнению с «Воинским артикулом», формулировка властных прерогатив правителя России. «Монарха есть власть самодержавная, которой повиноваться Сам Бог за совесть повелевает»[507]. Речь шла уже только о «самодержавности» и Божьем соизволении; никакого «самовластья» уже нет и в помине. Данная смысловая конструкция с небольшими коррективами просуществовала почти два века, став Первой статьей Свода Законов. В издании 1892 года она гласила: «Император Всероссийский есть Монарх самодержавный и неограниченный. Повиноваться верховной Его власти, не токмо за страх, но и за совесть, Сам Бог повелевает»[508] .
Не менее выразительно сопряженность Божьего соизволения и верховной власти звучит в форме присяги «на верность подданства», просуществовавшей практически без изменений почти двести лет. Она начиналась следующим клятвенным обещанием: «Обещаюсь и клянусь Всемогущим Богом, пред святым Его Евангелием в том, что хощу и должен Его Императорского Величеству, своему истинному и природному Всемилостивейшему Государю Императору, Самодержцу Всероссийскому… верно и нелицемерно служить и во всем повиноваться, не щадя живота своего до последней капли крови…» [509]. Клятва давалась перед Святым Евангелием и завершалась целованием Креста.
Другим петровским новшеством, непосредственно касающимся прерогатив Монарха и масштаба его волеизъявления, стал «Устав о наследии престола», появившийся 5 февраля в 1722 году. Это законоположение иначе как деспотическим и даже безумным и назвать невозможно.
Вопреки многовековой традиции — наследованию прав по закону рода, Петр провозгласил принцип свободной воли властителя в деле назначения себе преемника: «кому оной хочет, тому и определит наследство»[510]. Здесь уже философия неограниченной прерогативы проступает во всей своей новаторской бесцеремонности.
Акт, вытекающий непосредственно из сложной династической ситуации, показал узость исторического мировоззрения Первого Императора[511]. К этому времени — началу 1722 года — здравствовали две царские дочери: Анна (1708–1728), Елизавета (1709– 1761) и малолетний сын Петр (1719–1723). Имелся у него и внук Петр Алексеевич (1715–1730, с 1727 года — Император Петр II), но Первого Императора указанные обстоятельства ни к чему не обязывали. Дочерей он не видел в роли правительниц, а Петр Алексеевич — сын нелюбимого сына Алексея — настолько был ему ненавистен, что он и не думал о возможности его наследования. Почему он не видел в роли наследника трехлетнего единородного сына Петра (1719–1723) — осталось неясным.
В «Уставе» личные страсти и предпочтения полностью возобладали у Преобразователя, затмив здравый смысл и пресловутую «пользу государственную». В нем, обосновывая новую юридическую норму, говорилось о том, что погибший сын Алексей оказался «недостойным». В то же время наличествовала ссылка и на исторический прецедент более ранней поры, на случай с внуком Великого князя Московского Иоанна III Дмитрием (Димитрием, 1483–1509), который в 1498 году был провозглашен наследником («венчан на Великое княжение»), а затем был дедом отстранен от всех видов на власть, лишен звания Великого князя и посажен «за караул».
Петр требовал всеобщей присяги на верность «Уставу» по всей христианской форме, а тем, «кто сему будет противен» или начнет выражать сомнения в правильности «воли Монаршей», тот «изменник», подлежавший смертной казни. Примечательно, как в конце «Устава», подписанного Петром, он самоопределялся. «Пресветлейший и Державный Петр Великий Император и Самодержец Всероссийский»[512].
Как заключал историк С.Ф. Платонов, «этот закон Петра после его смерти не раз подвергал колебаниям судьбу русского престола, а сам Петр им не воспользовался» [513]. Бурные государственно-династические пертурбации на протяжении всего XVIII века, когда порой и корона, и судьба России зависели от случайного стечения обстоятельств, во многом, если не целиком, являлись следствием этого, вызванного текущими интересами рокового решения.
Стремясь во всех сферах жизни России ввести «регламенты», «Пресветлейший» в самом главном сегменте державного «устроения» утвердил принцип личной прихоти, или, проще говоря, — произвола. Как заметил церковный историк А.В. Карташев, «как раз этот революционный принцип и породил сплошные смуты и дворцовые перевороты в течение всего века. Спасала положение только тоненькая ниточка легитимизма»[514]. Всю сознательную жизнь, оправдывая свои провалы, насилия и злодеяния «пользой Отечества», «Петр Великий» нанес подлинному, а не воображаемому Отечеству такой удар, который вряд ли бы нанес какой-нибудь иностранный агрессор.
Еще раньше ощутимый ущерб сакральному ореолу царской власти был нанесен, «делом цесаревича» Алексея Петровича (1690–1718). История его «измены» в главных чертах хорошо известна, несмотря на то, что многие аспекты следствия и обстоятельства самой кончины (убийства) в июне 1718 года старшего сына Царя окружены предположениями, так как почти все документы «дознания» и «суда» были уничтожены по велению Петра I.
Без всякого преувеличения можно считать, что на «алтарь Отечества», который по своему усмотрению и своеволию воздвигал правитель, на тот алтарь в качестве жертвы он принес и жизнь собственного сына. Смерть Алексея показала, что даже царскородность не гарантирует право на жизнь, если такая жизнь не отвечает нуждам «государева дела». В данном печальном эпизоде петровского царствования особо рельефно проступала та новая для России идея власти, когда «правда» земного царя обозначалась первее, чем Правда Царя Небесного. Насколько можно судить по некоторым косвенным свидетельствам, Петр, очевидно, остро переживал «подлую измену» Алексея.
Прежде чем выносить окончательное решение, Царь просил духовенство дать ему «наставление от Священного Писания, как ему поступить с сыном», но в конце концов милосердия так и не проявил, хотя сын каялся и выдал все и всех. В реальности же «заговора» никакого не существовало. Были разговоры и возмущения разрушением русского миропорядка; ну в ту эпоху редко кто не возмущался и не горился, видя наступление «каиновых времен». Петр I прекрасно понимал, сколь широкое недовольство вызывают его действия в стране, а потому старался железной рукой подавлять даже малейшие признаки проявления его.
При нем возник институт «фискалов»[515], особая категория чиновника-соглядатая, которым вменялось в обязанность доносить об исполнении должностными лицами воли государевой и выявлять недовольных. Петровские фискалы действовали тайно, сплошь и рядом выдумывая «нарушения» и «преступления», для поднятия собственного статуса и получения за усердие монарших милостей.
Следствие по «делу Алексея» было тщательное и пристрастное; в «соучастники» было записано немало лиц, которые никакими подлинными «противогосударственными» действиями себя не проявили, а только «посмели» (!) высказывать недовольство теми или иными аспектами петровских новаций. Однако и этого было достаточно для жесточайших репрессий, которые коснулись и епископата. Ростовский епископ Досифей (Глебов), Крутицкий митрополит Игнатий (Смола) и Киевский митрополит Иоасаф (Кроковский) были зачислены в число врагов верховной власти. Местоблюстителя Стефана Яворского по делу привлечь не удалось, но Петр I потребовал от него одобрения смертного приговора для «повредителей