С такой кожей, с такой легкостью, с такой свободой передвижения — только жить и получать удовольствие! Места, они сказали, разные на земле посещать? Можно, конечно, но это потом, это и в прежнем состоянии можно было, а теперь — сказали же, переберешь свою жизнь, используешь неиспользованные возможности.
Перебирать жизнь…
Она с соболезнующей усмешкой оглянулась назад, какая это была жизнь только что, каких-нибудь час-полтора назад.
Обыкновенная старушечья жизнь. Делать практически нечего, о сыне и внуках — это лишь иллюзия заботы, никому не нужная суетня. Есть, спать, ухаживать за своим давно не заслуживающим этого телом (раньше надо было стараться, дура, раньше, злобно повторяла она себе).
Но теперь!
Скорей, скорей вспомнить все упущенные возможности, ах, сколько их было!
Во всех областях, по всем направлениям, в самолюбии, в дружелюбии, в честолюбии, в корыстолюбии. Везде подвертывались возможности, всегда можно было что-то приобрести — друзей, влияние, известность, деньги — что еще? Может быть, не так уж много и можно было, но кое-что… И все это она упустила…
Но она не обманывала себя. Знала, где лежали самые ее острые, самые досадные сожаления. Обычно старалась не трогать их, не бередить. Да и усилий особых для этого не требовалось — она уже давно употребляла свой женский род только в разговоре, подчиняясь условностям грамматики, а в остальном видела себя просто старым человеческим существом, никакого пола.
Но теперь! Теперь над головой колыхалось прекрасное невесомое устройство, вокруг простирались необъятные небеса и неизмеримые возможности, а из зеркала на нее глянуло полузнакомое лицо с гладкой загорелой кожей, с отчетливым очерком щек и подбородка, с чистым лбом, помеченным едва прорезавшейся черточкой между бровями. Из зеркала на нее глядела женщина.
Первым делом в душ, смыть с себя старушечий пот, мази и притирания и остатки необсыпавшейся шелухи. И переодеться, сбросить насильственную скромность старческой одежды.
В душевой все сверкало кафелем и зеркалами, и она с забытым удовольствием рассматривала свое розовое от горячей воды тело.
Далеко не совершенное, конечно. Немодные покатые плечи, и ноги непропорционально длинны, и грудь не идеальных размеров, сколько она в свое время намечталась, как бы все это изменить и улучшить, тут бы прибавить, там пообтесать. Но теперь она ни к чему не придиралась, все было замечательно, что за вздор — улучшать такое прекрасное свежее мясо! Груди невелики, зато круглые и твердые, как яблочки, вон как они стоят сосками вперед! И какая талия узкая, и мальчишеские прямые бедра, и гладкие бока, не облепленные осточертевшими складками вялого жира! И круглая гибкая шея, подумаешь, длинновата — да она и не кажется длинной, когда без морщин и натянутых сухожилий. И волосы — где надо, много, а где не надо, совсем нет, не придется больше возиться с воском и пинцетом, ликвидировать вторичные признаки несвоего пола, а то на люди неприлично показаться…
Неужели она вот такая была и была еще чем-то недовольна, комплексовала и не воспользовалась? Какая дура! Ну уж теперь-то…
Одеться. Не наряжаться, просто надеть что-нибудь посвежее и помоложе, другие джинсы, плотно облегающие ногу, и футболку, не длинную и мешковатую, прикрывающую, но не скрывающую жировые отложения, а коротенькую и приталенную. С голым животом, как ходят сейчас девочки? Нет, к чему такие крайности, она ведь уже не девчонка, а зрелая молодая женщина, в том самом возрасте вокруг тридцати, который всегда вспоминался как самый удачный.
Краситься? Нет, не буду, решила она, разве что веки немного, а цвет лица и без того прекрасный. И даже причесываться не буду, только портить, волосы после мытья сами легли блестящими волнистыми прядями.
Все, готова.
А шар уже над тель-авивской набережной. Долетел и завис, ждет дальнейших распоряжений. Она глянула вниз, на желтую ленту пляжа, засиженную множеством пестрых мушек, одни приклеились и сидят спокойно, некоторые еще рыпаются, шевелятся. А зачем я сюда летела, подумала она с недоумением. Хотелось, кажется, искупаться, но это еще тогда, раньше, в прежнем состоянии — на пляже не стыдно, там и не таких видали. А уж теперь — теперь и в бикини можно бы показаться. Но спускаться вниз, садиться на эту липкую ленту, погружать свое свежевымытое тело в… — ей сверху хорошо было видно, как совсем недалеко от пляжа валила от берега в морскую синеву мощная темная струя выделений большого города.
Скорее прочь!
Она приподняла нужную ручку, напечатала «в открытое море» и нажала кнопку. Горячий воздух с ревом устремился в жерло, шар радостно рванул вверх и вперед, и очень скоро внизу распростерлась однообразная стеклянистая морская поверхность, а берег превратился в темную веревочку с узелками, растянутую на горизонте.
И вот. Теперь приступить к главной, самой досадной неиспользованной возможности — теперь не больно.
До сих пор с воспоминаниями дело у нее обстояло плохо. С какого боку ни пыталась она отвернуть обволакивавшую ее серую мягкую завесу, за ней колыхалось такое же серое, мягкое, бесформенное, оно грозило просочиться внутрь и затопить ее совсем. Напряжением мысли иногда все же удавалось продраться, высверкивало из прошлого что-то отчетливое — ее ли, или чье-то еще?
Детство. Горшок по часам, толокно. Подружки во дворе, Анечка Красненькая и Анечка Синенькая.
В четыре года начало книжек — Что Такое Хорошо и Что Такое Плохо.
Война. Помнила, что была. Как у всех эвакуированных, импетиго на губе, кто-то нечаянно толкнул по лицу, кровь залила желтенькое платьице, мама утешала и говорила, ты мой раненый красноармеец. Приехал военный, сказал, что ее папа пропал «безвести», и подарил трофейный игрушечный утюжок, совсем как настоящий, можно положить угольки и гладить. Папа из безвестей не вернулся, а утюжок быстро отняли большие девочки на улице.
Книжки — Гайдар, Алиса в Стране Чудес, Маленький Мук.
Длинное, темное, голодное послевойны.
Во дворе татарский мальчишка из подвала, Вилен Замалдинов, сперва побил, потом стали дружить, разговаривали считалочками — он ей: шиндыр-мындыр-лапупындыр, лапупындыр-пок! А она ему: чок-чок, цайды-брайды, риту-малайды-брайды, риту-мальчики-брики, риту-малайды! Она ему: пемпендури- бринджи-анджи, а он ей: якумари-бринджи-фанджи! И вместе, вдвоем против всего остального двора: адмерфлё! Адмерфлё! Пемпендури-бринджи-о!
Коммерческие магазины, пьяная лифтерша в подъезде, сладкая мороженая картошка, потерянные хлебные карточки, несравненного вкуса тушенка из американского лендлиза. Сперва, как положено, Лермонтов, затем Пушкин. Жюль Верн уже скучен, идет Дон Кихот, братья Гримм, а там и Достоевский.
Жестокий бич всей ее нищей подростковой молодости — нечего надеть. Давно выросла из коричневого форменного платьица, длинные руки торчат из рукавов, узко в плечах, в груди, а другого нет, и купить не на что.
Смерть Сталина, чуть не задавили на Самотеке в толпе, рвавшейся на поклон к телу в Колонном зале. А там — институт (по-прежнему не в чем пойти на день рождения. Юноша пригласил в кафе, туда ведь надо наряжаться? — не пошла, потом плакала до самого утра), целина, спутник, фестиваль молодежи. Книжки, книжки — занятие, утешение, развлечение, переживание, опыт. Лыжные походы хорошо помнила (для них, слава богу, особых нарядов не надо, шаровары да обрезанное старое пальто в качестве куртки), а там и сионистское движение («в Израиле это… в Израиле то… в Израиле все…»). Раскопать как следует, выловить радости, удачи, радужные солнечные блики, игры, лыжи, кино?
И наконец, любовь. Нет, не помнила. Помнила, бывало иногда дивное состояние: приподнятость, любование собой и жизнью, теплый пузырь радости у самого сердца. Дивное, дивное было состояние, но от чего происходило — от оживленного молодого пищеварения или от чего другого — нет, не помнила. Завеса