Придя в палату, Груня попросила няню принести банку с водой, бережно перебрала цветы, отложила в сторону кукушкины слезы, решив, что дед впопыхах вместе с цветами прихватил и травку эту неказистую, поставила яркоцветный букет на тумбочку и то и дело склонялась к нему, нюхала, а кукушкины слезы смяла и выбросила в раскрытое окно. И откуда было знать Груне, какой тайный смысл имели в этом запоздалом букете кукушкины слезы — цветы горестные и нежные.
...И опять, как и в прежние сиротские годы своего одиночества, сидел Тарас на завалинке, на самом пригреве, мудро посматривал на небо, покачивал слегка коляски, агукал и счастливо улыбался. И уже не выжидал редких прохожих и не заговаривал первым, как прежде, с ними. Теперь уже проходящий мимо сосед Федот сам останавливался у плетня, с минуту смотрел на деда Тараса, на его новые никелированные коляски.
— Доброе утречко, Тарас Романович. Деток колышем?
— А колышем.
— Мать-то на ферме?
— А на ферме, где ж ей больше быть?
— Ведро, слышь, установилось, Тарас Романович.
— А установилось.
— Да, вроде ведро установилось. А как думаете, надолго?
— Думаю, етово-тово, что надолго. Ну, ты ступай в бригаду, время горячее.
И загадочно и мудро ухмылялся в сивые усы.
ЖИВУЧИЙ
Всю дорогу от города до небольшого украинского села Дубиивка Василий Тимофеевич дремал, давали себя знать усталость и бессонная ночь, проведенная в аэропорту и самолете. Но когда с широкого и шумного асфальтированного шоссе автобус свернул на узкий мощенный гравием проселок и пассажиров начало потряхивать и побрасывать, Василий Тимофеевич встрепенулся, нетерпеливо заерзал на жестковатом кожаном сиденье, бросая уторопленные взгляды то в окно налево, то в окно направо. И сколько мог видеть глаз, до дальних, утопающих в волнистом мареве посадок, простирался сочный ярко-изумрудный ковер озимой пшеницы, буйно махнувшей в рост. Предзакатное солнце обильно поливало бескрайнее поле теплом, и легкий ветерок, пролетая над ним, волнил густую пшеницу шелковистыми воздушными волнами. «А простор-то какой! — подумал Василий Тимофеевич. — Не хуже, чем у нас в Оренбуржье».
Миновав величественную липовую аллею, автобус остановился на просторной и чистенькой площади. Полная, с короной роскошной каштановой косы на красивой головке кондуктор ласково улыбнулась ему и сказала приятным грудным голосом:
— Оце вам и е Дубиивка.
Василий Тимофеевич поблагодарил, попрощался и вышел на залитую вечереющим солнцем площадь. С минуту постояв и осмотревшись, он взял в левую руку небольшой саквояж и черную с гнутым концом палку и, резко поскрипывая протезами обеих ног, пошел к братской могиле. Она возвышалась в вечернее небо высоким гранитным обелиском в самом центре площади. Вокруг могилы за ажурной металлической оградой теснились молодые белоствольные березки, а чуть поодаль, в углах, склоняли к надгробью поникшие ветви плакучие ивы. Василий Тимофеевич обошел могилу вокруг, докурил и старательно затушил сигарету, снял серую с порыжевшими полями шляпу и тихо зашел за изгородь. Он долго стоял, вздыхая, перед обелиском, потом поставил к скамье саквояжик и сел, неловко выкинув негнущиеся ноги. Вся могила была усыпана цветами. Василий Тимофеевич улыбнулся.
— Не забывают, чтут, цветов-то эвон сколько, и все свеженькие, — прошептал про себя взволнованно, — тюльпаны, пионы, розы...
На окутанное сизоватой дымкой село, на цветущие сады и зеленую леваду плавно опускались душистые майские сумерки. Из соснового бора, подковой сжавшего село, потянуло прогретой хвоей и густым смолянистым духом. Уже догорела и погасла темно-пурпурная полоска увядшей зари, сумерки сгустились и стали темно-синими, белые хаты порозовели и, переходя в темно-малиновый расплывчатый цвет, медленно блекли и гасли, словно прятались в густой зелени цветущих садов, а Василий Тимофеевич сидел, окаменев, только вздыхал.
В звенящем воздухе, заглушив собою все запахи дня, повис густой, дурманящий аромат цветущего жасмина. Темнеющее небо заполнили кружащиеся над кленами хрущи, их монотонная легкая музыка становилась все гуще, гуще и скоро поглотила собою все звуки.
Василий Тимофеевич Долгов узнавал и не узнавал эти места. Сорок лет прошло с тех пор, как он был здесь. Срок немалый, целая человеческая жизнь. Да и был он тут зимой, в декабре сорок третьего, а теперь май благоухает. Но время не властно стереть из его памяти ни одной минуты прошлого. Он живо и ярко видит и тот холодный дождливый декабрь, и себя, восемнадцатилетнего, в длинной не по росту шинели, и свой пулеметный батальон, отбивающий яростные атаки стиснутого в кольцо противника, слышит голоса своих друзей, спящих вечным сном под этим гранитым обелиском. И весь он в этот звонкий вечер в неотразимой власти прошлого; и монотонное гудение майских хрущей не мешает ему ни вспоминать, ми думать. И странное чувство испытывает Василий Тимофеевич, будто он — это совсем не он, а другой кто-то, а он, настоящий, тут, с ними, с друзьями фронтовыми, под тяжелым серым гранитом. И имя его золотыми буквами высечено рядом с их именами — Долгов Василий Тимофеевич, младший сержант, 1925 года рождения. Все правильно, кроме того, что жив он, сидит вот на скамейке у братской могилы и слушает тишину майского вечера, и думает, думает.
...В тот день лил холодный дождь. Набухшая земля уже не впитывала влагу, и холодная бурая вода заполняла все ложбинки. Окопы захлестывало водой. А оттуда, где слипается низкое небо с дымящейся землей, быстро увеличиваясь в размерах, ползут и ползут рогатые каски. Вот они поднимаются в полный рост и, дико горланя, бегут на окопы, и пулеметчики опять густым настильным огнем пришивают их намертво к земле. Крупная вражеская группировка была наглухо отрезана от своих основных частей и рвалась соединиться с ними. Ее отчаянный натиск сдерживал один пулеметный батальон. Шестьсот вторая дивизия была где-то на подходе. Горячий, огненный был день.
Они отбили четыре диких атаки. В кожухах кипела вода. Мокрые все были, как черти, и пар от каждого клубами валил. Уже задрожали прошитые дождем ранние декабрьские сумерки, когда от околицы села, от леса, неистово воя и расшвыривая траками мокрую землю, на окопы батальона полезли четыре «тигра» и два «фердинанда». Головной «тигр» загорелся в пяти метрах от окопов — Коля Васильченко угостил его связкой гранат. Остальные шарахнулись назад и, искусно маневрируя, били по окопам прямой наводкой. Снаряды рвались на каждом метре. Земля вздыбилась. Стало темно. Снаряд разорвался позади пулеметной ячейки. Долгову перебило осколками обе ноги и оторвало правую руку. Позвал Колю Васильченко. Молчит. Подполз к нему. Готов парень. А «тигры» уже близко. Пополз, как ящерица, и упал в окоп. Кровь из ран хлещет, а над головой гусеницы грохочут — «тигр» окоп утюжит, земля стоном стонет, и машинное масло на лицо капает. Истек бы он там кровью, если бы не Вася Килин. Подполз он к нему, тоже раненый, но все же, скрипя зубами, перевязал ноги и обрубок руки и потащил. Дышит хрипло, свистяще, но тащит. До овражка, до спасения, было рукой подать, а Килин вдруг споткнулся, оседать как-то неловко стал и рухнул, раскинув руки. Ночь опустилась на степь ветреная, темная, страшная. Стихли последние голоса, и остался он один, умирающий, рядом с мертвыми. И страшно тогда ему стало. Человек силен, когда он не один, тогда он все может, а одному — каюк, пропадет один...
...Уже растаяли в душистых сумерках и дальние улочки, и лес, и левада, в темно-бархатном осевшем небе загорелись первые яркие звезды. Подстригая остроконечные кроны пирамидальных тополей, низко и величаво поплыла полная луна. На ярко освещенной сельской площади становилось оживленнее. В сельском ресторане «Дубок» весело вспыхнули люстры, их вздрагивающий, шевелящийся свет протянулся длинными полосами через всю площадь. Из распахнутых настежь окон вместе с потоками этого веселого света хлынула на площадь быстрая и тоже веселая музыка. Василий Тимофеевич непроизвольно вздохнул. Видели бы ребята, какая красивая жизнь течет в том селе, где они умерли, безусые, восемнадцатилетние.