человека сумасшедшим, когда видим, что он находит такие соотношения между предметами, которые нам кажутся невозможными; но всякое изобретение, всякая новая мысль не есть ли усмотрение соотношений между предметами, не замечаемых другими или даже непонятных? Так нет ли нити, проходящей сквозь все действия души человека и соединяющей обыкновенный здравый смысл с расстройством понятий, замечаемым в сумасшедших? На этой лестнице не ближе ли находится восторженное состояние поэта, изобретателя, не ближе ли к тому, что называют безумием, нежели безумие к обыкновенной животной глупости? То, чему дают имя здравого смысла, не есть ли слово в высшей степени эластическое, которое употребляет и простолюдин против великого человека, ему непонятного, употребляет и гений, чтоб прикрыть свои умствования и не испугать ими простолюдина? Словом, то, что мы часто называем безумием, экстатическим состоянием, бредом, не есть ли иногда высшая степень умственного человеческого инстинкта, степень столь высокая, что она делается совершенно непонятною, неуловимою для обыкновенного наблюдения? Для того, чтоб обнять его, не должно ли находиться на той же степени, точно так же, как для того, чтобы понять человека, не надобно ли быть человеком?
Но, говорят, сумасшествие есть болезнь: раздражится нерв, расстроится орган — и душа не действует! Так толкуют медики. „Неужели вы думаете, — спрашивают они, — что душа возвышается, когда действует через болезненный орган; что человек лучше видит, когда его зрение воспалено; что он лучше слышит, когда ухо его поражено страданием?“. — Не знаю; но в летописях медицины мы встречаем людей, которых раздраженное состояние зрения или слуха давало возможность видеть там, где другие не видели, видеть в темноте, слышать незаметный, несуществующий для других шорох, угадывать происшествия, отдаленные на неизмеримое пространство. Если то же и с мозгом?.. Расширение нерва, протянутого от мозга к орудиям чувств, разве не может стеснять той или другой части мозга? А спросите у френологов, какое следствие может произвести стеснение того или другого органа!»
Такие наблюдения — справедливые или нет, не знаю — породили в моих молодых философах непреодолимое желание исследовать некоторых людей, которые, живя между другими, в большей мере пользуются названием великих, или названием сумасшедших, и в этих людях поискать разрешения тех задач, которые до сих пор укрывались от людей с здравым смыслом. В этом намерении они пустились путешествовать по свету.
Не знаю, сколько времени длилось их путешествие, и не знаю, чем кончилось. От друзей моих, сверх прочитанной мною вскользь тетрадки, остались еще некоторые отрывки из записок, ими веденных; вот они:
Эти записки носят на себе печать быстрой, отрывочной работы. Моим друзьям, кажется, недостало времени ни дать своей рукописи более оконченную, более однообразную форму, ни выровнять слога в ней; в беспорядке соединены их собственные наблюдения, путевые заметки, письма, к ним писанные, разные необделанные материалы, к ним доставленные, — все это собрано вместе, наудачу, и в этом виде рукопись досталась мне после смерти друзей моих; здесь многое не дописано, многое переписано в многое потерялось; но, может быть, эта рукопись будет для вас не без занимательности, по крайней мере, как представительница одной из тех эпох в истории деятельности человеческой, чрез которую каждый проходит, но каждый своею дорогою.
Но уже утро, господа. Посмотрите, какие роскошные, багряные полосы разрослись от не восшедшего еще солнца; посмотрите, как дым, с белых кровлей клонится к земле, с каким трудом стелется по морозному воздуху, — а там… там, в недостижимой глубине неба — и свет, и тепло, будто жилище души, — и душа невольно тянется к этому символу вечного света…
Ночь третья (Рукопись)*
— Кажется, друзья мои, — сказал Фауст, — имели намерение очень аккуратно вести свои записи и, как люди дельные, подобно естествоиспытателям, вносить в них все малейшие подробности с той минуты, как начался их опыт. Вот толстая книжка, в которой первые страницы написаны очень чистенько, видно, в спокойном духе, а следующие затем еще чище — они остались белыми. Написанные страницы носят в книжке моих изыскателей следующее название:
Opere del cavaliere Giambattista Piranesi[11]
Пред отъездом мы пошли проститься с одним из наших родственников, человеком пожилым, степенным, всеми уважаемым; у него во всю его жизнь была только одна страсть, про которую покойница жена рассказывала таким образом: «Вот, примером сказать, Алексей Степаныч, уж чем не человек, и добрый муж, и добрый отец, и хозяин — все бы хорошо, если б не его несчастная слабость…»
Тут тетушка останавливалась. Незнакомый часто спрашивал: «Да что, уж не запоем ли, матушка?» — и готовился предложить лекарство; но выходило на деле, что эта слабость — была лишь
— Мы не прочь от этого, — отвечал один из нас, — когда нам удастся посмотреть на других, тогда, может быть, мы доберемся и до себя; но начать с чужих, кажется, учтивее и скромнее. Сверх того, те люди, которых мы имеем в виду, принадлежат всем народам вместе, многие из наших или живы, или еще не совсем умерли: чего доброго — еще их родные обидятся… Не подражать же нам тем господам, которые заживо пекутся о прославлении себя и друзей своих, в твердой уверенности, что по их смерти никто о том не позаботится. — «Правда, правда! — отвечал старик. — Уж эти родные! От них, во-первых, ничего не добьешься, а во-вторых, для них замечательный человек не иное что, как дядя, двоюродный братец, и прочее тому подобное. Ступайте, молодые люди, померьте землю: это здорово для души и для тела. Я сам в молодости ездил за море отыскивать редкие книги, которые здесь можно купить в половину дешевле. Кстати о библиографии. Не подумайте, чтоб она состояла из одних реестров книг и из переплетов; она доставляет иногда совсем неожиданные наслаждения. Хотите ли, я вам расскажу мою встречу с одним человеком в вашем роде? — Посмотрите, не попадет ли он в первую главу вашего путешествия!»
Мы изъявили готовность, которую рекомендуем нашим читателям, и старик продолжал:
«Вы, может быть, видали карикатуру, которой сцена в Неаполе. На открытом воздухе, под изодранным навесом, книжная лавочка; кучи старых книг, старых гравюр; наверху Мадонна; вдали Везувий; перед лавочкой капуцин и молодой человек в большой соломенной шляпе, у которого маленький лазарони искусно вытягивает из кармана платок. Не знаю, как подсмотрел эту сцену проклятый живописец, но только этот молодой человек — я; я узнаю мой кафтан и мою соломенную шляпу; у меня в этот день украли платок, и даже на лице моем должно было существовать то же глупое выражение. Дело в том, что тогда денег у меня было немного и их далеко не доставало для удовлетворения моей страсти к старым книгам. К тому же я, как все библиофилы, был скуп до чрезвычайности. Это обстоятельство заставляло меня избегать публичных аукционов, где, как в карточной игре, пылкий библиофил может в пух разориться; но зато я со всеусердием посещал маленькую лавочку, в которой издерживал немного, по которую зато имел