около месяца тому назад. Я уехала к брату в Москву, а он отправился с Неймицем в черноморское плавание.
Я веду его в нашу комнату и усаживаю на диван, служащий мне постелью.
– Как же вы меня разыскали?
– Я ведь хитрый, как муха, – отвечает он весело.
Это хвастливое «хитрый, как муха» показатель его особенно хорошего настроения.
– Я только утром приехал и завтра пускаюсь в обратный путь, домой. Но сегодня, – он поднимает указательный палец, – я все же задам пир на весь мир. Быстрота и натиск. Буду вечером выступать в Доме искусств. Ну, конечно, как же без вас? К тому же тут Сологуб со своей Анастасией Николаевной. Он тоже придет на мой вечер. Я вас с ним познакомлю. Ах, как я чудесно плавал...
И, перебивая себя, оглядывает комнату.
– Вам здесь тяжело, да? Слишком мало пространства, и предметы все какие-то будничные, лишенные души. Вот эта ширма – от нее скука и даже страх. Здесь нельзя писать стихи. Ведь вы, наверное, за все это время ничего не написали?
Я киваю:
– Все бьюсь над одной и той же балладой. Никак не могу кончить.
Он торжествует:
– Я так и знал. Здесь вам не хватает пространства, главное, психологического пространства. Эта ужасная скученность людей и вещей – скученность скуки. Вам надо как можно скорее вернуться домой: завтра, самое позднее послезавтра. Брат огорчится? Вздор. Нечего ему огорчаться.
И вот уже вечер – «Вечер Гумилева в Доме искусств».
Но определение «пир на весь мир» совсем не подходит ему.
Гумилев выступает не в большом зале, где обыкновенно проходят литературные вечера, а в каком-то маленьком длинном помещении, заставленном рядами стульев. Даже эстрады нет. Гумилев сидит за столиком на расстоянии аршина от первого ряда.
Но он, по-видимому, легко переживает это «отсутствие пространства», эту «скучную скученность» и, попирая «скудные законы естества», чувствует себя триумфатором и победителем.
Слушателей немного, и они – это как-то сразу чувствуется – настроены не в унисон Гумилеву. Стихи его не «доходят» до слушателей.
Рядом со мной Сергей Бобров, автор «Лиры лир», как всегда взъерошенный, несмотря на духоту и жару, в зеленом измятом непромокаемом пальто. Он криво усмехается, не скрывая презрения.
В Москве нас, петербуржцев, презирают, считают «хламом и мертвечиной», о чем мне без стеснения и обиняков было заявлено при первом моем посещении Союза поэтов:
– Все у вас там мертвецы, хлам и бездарности. У вас только одна Одоевцева. Да и то...
И когда я, покраснев, призналась, что я и есть «эта Одоевцева, да и то...», мне не поверили, пока я в доказательство не предъявила своей трудкнижки.
Впрочем, и тогда ко мне отнеслись без энтузиазма.
Я оглядываю слушателей. Они не похожи на наших петербургских – какие-то молодые люди кокаинистического типа, какие-то девушки с сильно подведенными глазами, в фантастических платьях и шляпах.
В первом ряду Сологуб. Я сразу узнаю его по портрету Юрия Анненкова. Он совсем такой, как на портрете. Нет, не совсем. Там он все-таки кажется менее застывшим и неподвижным. Менее неживым.
«Кирпич в сюртуке», как его называют. Но он не похож на кирпич. Кирпич красный. И грубый. А он беломраморный и барственный, как вельможи времен Екатерины Великой. Он скорее напоминает статую. Надгробную статую. Каменного Гостя. Памятник самому себе.
Он слушает с отсутствующим видом, застыв в собственном величии, и никак нельзя понять, нравится ему или нет.
Но большинству слушателей, я чувствую, стихи Гумилева совсем не нравятся. Это не только равнодушная, это враждебная аудитория.
Правда, выбор стихов неудачен. Гумилев как будто нарочно читает то, что должно вызвать здесь, в Москве, отталкивание: «Душу и тело», «Персидскую миниатюру», «Молитву мастеров», «Перстень»...
Нет, всего этого здесь читать не надо было. И в особенности – «Либерию». Зачем? Зачем он читает эту «Либерию»?
Но Гумилев не замечает, вернее, не хочет замечать настроения слушателей. Он торжественно произносит:
– Ответит то же, что и мы: дурак! – раздается звонкий театральный шепот.
Это Бобров. Все слышали, и почти все смеются.
Я холодею от ужаса.
Гумилев не мог не слышать звонкого, хлесткого «дурак», брошенного в него. Что он ответит? Неужели афоризм Сологуба «Где люди, там скандал» получит здесь подтверждение?
Но Гумилев еще выше поднимает голову и гордо смотрит прямо перед собой поверх слушателей на стену, рот его растягивается широкой, самодовольной улыбкой – будто он принял смех за одобрение. Ведь действительно смешно сказать негритянке, что она бледна. Как тут не рассмеяться?
И он спокойно продолжает:
– Притворяется, что не слышал, – шепчет Бобров. – И вы тоже делаете вид, что не слышали, как смеются над вашим мэтром. Слушайте его внимательно, восхищайтесь, наслаждайтесь.
Я ничего не отвечаю. Он наклоняется ко мне:
– А лучше послушайте-ка стихи, тоже обращенные к негритянке и тоже о негритянских странах, – и начинает читать, прекрасно выговаривая:
Я прижимаю палец к губам.
– Молчите! Перестаньте!
Гумилев кончил, встает и кланяется. Жиденькие аплодисменты, я напрасно отбиваю себе ладони, стараясь «подогреть аудиторию». У нас в Петербурге это безошибочно удается. Я в этом деле «спец», меня в Цехе так и называют «мастер клаки».
Надо почти пропустить первую волну аплодисментов, вступить в нее, когда она уже начинает падать, вступить с бешеной энергией и этим вызвать овацию.
Но здесь мои расчеты не оправдываются. Мало кто следует моему примеру. Слушатели шумно спешат к выходу, как ученики после скучного урока.
Я растерянно остаюсь на своем месте. Гумилев подходит ко мне. Весь его вид свидетельствует о том, что вечер прошел как нельзя лучше и он очень доволен и рад.
– А вас ждет приятный сюрприз, – говорит он мне, улыбаясь. – Мы сейчас отправимся с Федором Кузьмичом и Анастасией Николаевной к Пронину. Он и вас пригласил. – Широкий жест в сторону. – Позвольте вам представить Бориса Константиновича Пронина.
И сразу из-под протянутой руки Гумилева, как из-под земли, появляется Пронин.
Так вот он какой: Пронин – перпетуум мобиле, Пронин – громокипящий кубок несбыточных проектов, Пронин – муж знаменитой Веры Александровны – «la maitresse du chien» [39] и сам хозяин «Бродячей собаки» – иллюзионист Пронин.
Внешность – обыкновенная. Без особых примет. Но до чего он симпатичен. Он энергично и «задушевно» трясет мою руку и в порыве дружеских чувств как вихрь налетает на меня, чуть не сбивая с ног. Вот, вот он заключит меня в объятия и прижмет к своему любящему сердцу. Я отступаю на шаг.
Но до объятий все же не доходит. Он неожиданно кончает восторженную тираду вопросом:
– Надеюсь, вы не откажетесь осчастливить меня своим посещением?
И я, конечно, не отказываюсь.