Перечитывая письма Адамовича, я неожиданно нашла среди них на отдельном листке «Мадригал Ирине Одоевцевой». В свое время я почти не обратила на него внимания, но теперь он тронул меня настолько, что мне захотелось привести его здесь:
Розы он мне тогда действительно прислал из Ниццы. А вот его комментарии, сопровождавшие «Мадригал»:
«Это, конечно, не Бог весть что, но от лучших чувств. И правда, я ночью в Ницце думал о Вас, как все у Вас случилось в прошлом и настоящем. Если надо объяснять, то не надо объяснять. А тут и объяснять нечего».
И дальше в том же письме: «Если Вам правда, а не для приятного словца, нравится моя 'Марина', то я рад. Мне все кажется, что только теперь, в самой старости, я мог бы писать настоящие стихи, но понимаю, что поздно и ничего не выйдет.
Ну, дорогая Madame, обнимаю Вас, шлю всякие пожелания и очень хотел бы знать, что все у Вас хорошо. Как Несчастливцев говорит Счастливцеву: 'Ты да я, кто же еще?' Это во всех смыслах.
Ваш
Как-то, уже после своего возвращения из Америки, Георгий Адамович, обедая со мной на Елисейских полях, вдруг оборвал рассказ об американских встречах и впечатлениях.
— Да, чтоб не забыть... — Он на минуту задумался, будто не решаясь продолжать. — Вот что. Если вы меня переживете — а это, по всей вероятности, так и будет, — защищайте меня от преувеличенной хвалы и хулы. И сами, пожалуйста, без дифирамбов излишних.
Как всегда, когда он говорил о своей смерти, — а ее он, хотя и старался скрыть это, панически боялся, даже больше, пожалуй, чем Бунин, — голос его звучал глухо, и его большие чудесные глаза тускнели и суживались, а рот горько и безнадежно кривился.
— Ведь жизнь наша висит на волоске, вот-вот оборвется. А я не хочу, чтобы после моей смерти...
— Старьем торгуете! — притворно весело прервала я его. Выражение это еще с петербургских времен, как и многие словечки, вошло в наш домашний обиход. — Сколько уже раз вы меня просили la verite, rien que la verite[39], однако же отнюдь не всю, а с оглядкой и «тактом». Помню, знаю. И свято обещаю. Будьте благонадежны! Но помните, что и вы, если я первая преставлюсь, обещали учредить Общество памяти Ирины Одоевцевой.
И я на этот раз уже не притворно, а весело рассмеялась.
— Не скрываю, что я к посмертной славе отнюдь не равнодушна. Не то что вы. Или Жорж. Он ведь тоже уверял, что ему его посмертная слава безразлична. Но я ему не верила и вам не верю. Не бывает поэта, не интересующегося посмертной славой. Помните, Гумилев...
И вот уже разговор, переменив направление, катится по вполне безопасным рельсам, лицо Адамовича светлеет, и он с удовольствием вспоминает о жажде Гумилева, Кузмина и Сологуба посмертной славы, иллюстрируя все это забавными анекдотами. Ведь он больше всего любит интимные экскурсии в прошлое, когда он, не боясь разглашения, позволяет себе «раздавать всем сестрам по серьгам», живым и усопшим. Со мной он в этом отношении вполне спокоен. Все это оставалось между нами. Но сам себя он опасался:
— Продает меня проклятый язык! Не могу удержаться. И сколько я себе этим зла принес.
Я закрываю глаза и чувствую, что я, как дубовый листок, гонимый ветром, качусь назад, все дальше и дальше в прошлое. И вот я опять в 1926 году, в Ницце. Уже более трех лет, как мы с Георгием Ивановым обосновались на берегах Сены, в Париже, а конец зимы проводим в Ницце.
Ее обожает Георгий Иванов, я же к ней довольно равнодушна. Она для меня слишком ослепительно- красочно-лазурна. «О этот юг, о эта Ницца, как этот блеск меня тревожит» и тяготит. Но мне всегда нравится стремящаяся превращать будни в праздник вечная праздничность здешней жизни. Мне здесь не скучно, тем более, что Адамович тоже тут — он приезжает сюда почти одновременно с нами к своей тетке- миллионерше, к матери и сестре Олюше. К тому же каждый уик-энд нас навещает Жорж Батай — наш общий — особенно мой — большой друг. Он еще скромный служащий Национальной Библиотеки и еще более скромный сюрреалист, только что примкнувший к модному авангардному движению, и не подозревает еще о славе, которая увенчает его — особенно после смерти.
Дни в Ницце проносятся легко, быстро и приятно. Утром, как только мы успеем выпить кофе, к нам приходит Адамович, и мы вместе отправляемся на Променаддез-англэ[40] «других посмотреть и себя показать», шагая в толпе разряженных туристов, бесцеремонно рассматривающих друг друга. Здесь действительно есть на кого и на что посмотреть. Особенно оригинальны старые английские леди, — у одной из них на левом плече восседает большой попугай, громко и хрипло выкрикивающий «Good morning, darling! Look at me!»[41]. Другая держит под мышкой маленькую обезьянку в красном колпачке.
Проходя по цветочному рынку, Адамович и Георгий Иванов покупают охапку белых гвоздик для меня, в память моего «хождения по цветам» в Петербурге. Оба они очень любят восстанавливать наше прошлое в бытовых мелочах.
Эти утренние прогулки чрезвычайно нравятся Адамовичу. Он огорчается, если я — правда, очень редко — отказываюсь сопровождать его:
— Один или вдвоем с Жоржем не пойду! — заявляет он обиженно.
Я сдаюсь, и мы отшагиваем полагающиеся два часа по Променаддез-англэ.
Но ровно в 12 он, простившись с нами, бежит домой завтракать. Опоздать к завтраку хотя бы на пять минут немыслимо. Семья Адамовича — совсем особая семья, — до крайности чопорная, снобистская и церемонная. Ею правит его тетка-миллионерша, «вдовствующая королева», как мы про себя называем ее. В огромной вилле-дворце царит железная дисциплина и время рассчитано по часам и минутам.
Наше первое посещение Адамовичей — по письменному приглашению на «чашку чая» — было торжественно обставлено. Адамович очень волновался — понравлюсь ли я его тетке. Георгия Иванова она знала еще в Петербурге. Адамович долго решал, какое платье и шляпу мне надеть, и о чем говорить, и о чем не говорить — избегая целый ряд «табу», неполагавшихся тем разговора. Но все, слава Богу, обошлось хорошо — тетка нашла, что я вполне comme il faut[42] и благовоспитанна, и мы с того дня стали «приглашаться» «к файф-о-клокному чаю с церемониями», как Георгий Иванов называл эти чаепития, приведшие к совершенно неожиданному результату.
Тетка Адамовича, скуповатая, ни разу не сделавшая за всю свою жизнь ни одного более или менее ценного подарка своему племяннику, вдруг решила проявить невероятнейшую, просто головокружительную щедрость — купить в Париже квартиру, обставить ее и подарить ее Адамовичу с тем, чтобы мы с Георгием Ивановым поселились у него и втроем жили в ней «как люди». «Жить как люди» — одно из ее излюбленных выражений.
Она знала, что я получаю ежемесячную пенсию от отца и вполне платежеспособна. Вот она и решила, что я буду платить Адамовичу за занимаемые нами у него две меблированные комнаты, а хозяйство мы будем вести совместно. Мы все трое с восторгом приняли этот сногсшибательный проект, чего же лучше?
— Никогда мне и во сне не снилось, что тетя Вера способна на такое геройство! — растерянно повторял Адамович. — Но до чего же это чудесно! Заживем, как в Петербурге.