Он кивает.
— Обещаю, хотя, может быть, и не сдержу обещания. Там видно будет.
— Нет, пожалуйста, пожалуйста, — настаиваю я. Мы прощаемся и расходимся. Мы налево, он направо к метро.
Я смотрю ему вслед. Мне вдруг становится его страшно жаль.
Такой одинокий, такой несчастный. Мне хочется догнать его, сказать, как я рада, что познакомилась с ним, как люблю его стихи и его самого. «Непременно, непременно пойду к нему, как только он вернется», — обещаю я себе. И все ему скажу.
Но я не пошла к нему, и он не пришел к нам. Я даже не знаю, была ли я в Париже, когда он вернулся из Бретани...
Уже потом, перед самой войной, я слышала, что он серьезно болел нервной депрессией и был даже помещен в клинику для душевнобольных. В их роду была тяжелая наследственность — его старший брат сошел с ума и умер совсем молодым.
Во время оккупации Бальмонт поселился в Нуази-ле-Гран в русском общежитии матери Марии, где и умер в декабре 1942 года.
На похоронах его ни поэтов, ни поклонников не было.
Шел сильный дождь. Когда гроб стали опускать в могилу, она оказалась наполненной водой, и гроб всплыл. Его пришлось придерживать шестом, пока засыпали могилу.
Это было на юбилее Бориса Константиновича Зайцева в 1926 году.
Мы, то есть Георгий Иванов и я, приехали нарочно из Ниццы, где проводили зиму.
Мне уже не казалось тогда, как на берегах Невы, что в жизни главное — и даже единственное — поэзия. Я убедилась, что существует еще немало удовольствий и глупо отказываться от них.
Стихов я почти не писала. Зачем? Раз они никому здесь не нужны. «Хоть собственной кровью на скале, на необитаемом острове», как говорил Рескин. Романтическое преувеличение. Стихи надо писать для современников, а не для проблематических потомков. Можно ли быть уверенным, что потомки найдут, прочтут и оценят мои стихи?
Гораздо проще перестать писать их. Я так и делала. Но ничего не писать оказалось мне все же не по силам. И вот в одно январское утро я совершенно неожиданно для себя написала рассказ «Падучая звезда». Написала прямо начисто, почти без помарок — к своему собственному удивлению и к еще большему удивлению Георгия Иванова, одобрившего его. Через два дня «Падучая звезда» была отправлена в Париж, в литературное приложение «Последних новостей», еженедельную газету «Звено». А через двенадцать дней уже появилась в ней. Так началась моя прозаическая карьера. Странное и, казалось бы, труднообъяснимое явление, много раз наблюдаемое мной: начинающие, никомуеще не известные и — к чему скрывать — слабые писатели и поэты получают гораздо больше читательских писем, чем знаменитые.
Может быть, читатели боятся писать знаменитостям, они заранее уверены, что ответа не будет. Не знаю. Но и я на свой первый рассказ получила три отклика.
Два от читателей, третий от... Бунина! Бунин прислал открытку редактору «Звена» Винаверу с очень похвальным отзывом о моей «Звезде». Заканчивалась она так: «Кто такая Ирина Одоевцева? Пожалуйста, передайте ей мой привет и скажите ей, что я хочу с ней познакомиться».
И под твердым четким росчерком — Ив. Бунин — приписка: «Я слышал, что она прелесть какая хорошенькая».
Конечно, эта приписка сильно умаляла лестный отзыв о моем рассказе. А если бы я была длинноносая, горбатая старая дева?
Все же, несмотря на приписку, мне было очень приятно, что Бунину понравился мой рассказ и он хочет познакомиться со мной.
В Париже мы побывали на воскресном завтраке у Винавера, где еженедельно собирались сотрудники «Звена», а вечером отправились на юбилей Зайцева.
В тот вечер, хотя я и привыкла в Петербурге к знаменитым поэтам и писателям, я все же волновалась.
Не из скромности или застенчивости — в те годы я была гораздо самоувереннее, чем сейчас, ведь я (может быть, и не по заслугам) была очень избалована успехом.
Волновалась я, как всегда перед знакомством с большим поэтом или писателем, оттого, что они все своим внешним обликом разочаровывали меня.
Исключение из этого правила составляли только Ахматова и Блок. Все остальные, включая и Алексея Толстого, и Марину Цветаеву, с которой я познакомилась в Берлине в двадцать третьем году, с первого взгляда заставляли меня пожалеть, что я с ними встретилась, — ах, лучше бы я их не видела совсем!
Я, как та девочка в анекдоте, могла написать: «Папа! Я видела льва, но он не похож».
Неужели и эти львы окажутся «непохожими» и я опять почувствую разочарование?
Но на этот раз я не испытала ни огорчения, ни разочарования: Борис Константинович Зайцев оказался именно таким, каким я его себе представляла.
Борис Зайцев был как-то совсем по-особенному тихо-ласков и прост. Прост той высокой простотой, дающейся только избранным, которую никаким воспитанием приобрести нельзя.
Бунин рядом с ним казался как бы его прямой противоположностью: необычайно величественный, гордый, даже надменный.
Он был среднего роста, но держался преувеличенно прямо, горделиво закинув голову. И от этого или оттого, что он был очень строен, казался высоким.
Его красивое, надменное лицо выражало холодное, самоуверенное спокойствие, но светлые глаза смотрели зорко, пристально и внимательно и, казалось, замечали и видели все — хоть на аршин под землей.
Он сидел возле Зайцева. И можно было подумать, что не скромно-ласковый Борис Константинович, улыбавшийся светлой улыбкой всем и каждому, а он — юбиляр.
Меня повел знакомить с Буниным Винавер.
— Иван Алексеевич, это и есть Ирина Одоевцева. Она, чтобы исполнить ваше желание, приехала из Ниццы.
Бунин подал мне руку и не спеша оглядел меня пристальным, холодным взглядом с головы до ног, задержав взгляд на ногах.
Винавер кивнул мне:
— Ну, оставляю вас на попечение Ивана Алексеевича, — и отошел от меня, а Бунин продолжал бесцеремонно меня разглядывать.
— А вы, — заговорил он слегка насмешливо, — видно, не из трусливого десятка. Ведь от моего взгляда, как от взгляда Иоанна Грозного, робкие женщины в обморок падают. А вы даже не смутились и не покраснели. Все же, сознайтесь, сердечко-то вот как стучит! И, не дав мне ответить, продолжал:
— Сохраните мою открытку. Не теряйте ее. Она вам может пригодиться как аттестат. Бунин своих похвал зря не раздает.
И вдруг неожиданно обворожительно улыбнулся и начал уже совсем другим, потеплевшим дружелюбным тоном расспрашивать меня обо мне и давать мне литературные советы.
— Главное — пишите только о страшном или о прекрасном. Как хорошо ни изобразите скуку, все равно скучно читать. Только о прекрасном и страшном — запомните.
Мы стояли посреди зала. Я видела, что многие прислушивались к словам Бунина и что он отлично сознает это и потому говорит так громко и внятно — для слушателей-поклонников. Было ясно: Бунин внушал им такое почтение, что приблизиться к нему никто из них не решался.
Так мы разговаривали довольно долго, пока Вера Алексеевна Зайцева (ее я тоже видела впервые), нарядная, гибкая, как ветка ивы, и вся как будто сверкающая от переполняющей ее жизнерадостности и внутреннего огня, не подошла своею легкой походкой и решительно не взяла его под локоть:
— Ну, хватит, Иван! Довольно тебе мелким бисером рассыпаться перед молодой писательницей. Ты и так уже в лоск очаровал ее. Она эту встречу с тобой, поверь мне, на всю жизнь запомнит. Идем! — и она, грациозно помахав мне рукой, увела его.
Да, Вера Алексеевна оказалась права. Эту встречу я на всю жизнь запомнила. Каждый взгляд, каждое