жизнь большого современного города, если вообразить, что вы не знаете ни одной буквы, ни одной цифры, ни одного печатного знака? Безглазо глянут на вас вывески, афиши, названия улиц, номера домов и трамваев. Вы словно ослепнете, утратите множество связей с миром, бегущая вокруг жизнь покажется беспорядочно огромной и пугающей. Примерно такие ощущения испытывает герой очерка Федина — «замухрастый мужичонка, в стертых лаптях и пропотевших портянках», впервые попавший в незнакомый большой город. Он топчется под вывеской на углу Рождественской улицы, примеряясь, у кого бы из занятых собой прохожих спросить: «А скажите, пожалуйста, где здесь Рождественская улица?»
В этого неграмотного мужичка, представляющего собой восемь десятых населения России, и перевоплощается писатель. Безграмотность — это вечная придавленность и униженность человека, который в общественных учреждениях, при любой надобности гражданской жизни, непонимающе и придурковато моргая, вместо подписи ставит крестик. Безграмотность — это беспомощность зрячего слепца, который растерянно топчется в ожидании поводыря на перекрестке жизни. Грамотность — это возвращенное человеческое достоинство, это обретенное зрение, это другая судьба. «Свершается великое таинство, — пишет Федин. — Народ русский… на развалинах тьмы и невежества приобщается священнейшему дару человеческого духа — грамоте… И если самовлюбившаяся цивилизованная душонка спросит меня теперь ехидно, знаю ли я грамоте, я, русский замухрастый мужичишко, возьму уверенно перо в свою руку и отомщу за все невежественное, дикое, безграмотное прошлое, освобождение вздохнув и начертав на бумаге свое имя».
Гордость за уже проделанное в невероятно трудных условиях звучит в очерке «Жажда (На выставке народного образования)». Вместе с тем публицист подмечает и негативные явления. Интересен сатирический очерк «О. том, как Васька-ходок букварь достал (Сон фельетониста)» («Петроградская правда», 1921, 16 января). Действие происходит в деревне, для которой автор выбирает характерное название — Несветаевка. Разбуженное в народе движение надо щедрей и обильней поддерживать — подготовкой учителей, выпуском учебников, открытием изб-читален и т. д. — такова мысль публициста.
Свой очерк «Великое таинство» и статью на ту же тему «Научится!» («Петроградская правда», 1920, 18 июня) Федин через короткое время объединил в брошюру, которой дал широкое, утверждающее название — «Светает». Иллюстрировал брошюру талантливый художник Владимир Конашевич. В 1921 году она вышла в петроградском Госиздате. Эта тонкая, но боевая публицистическая книжечка в четырнадцать страниц и явилась первой книгой Константина Федина.
В Петрограде постепенно налаживался неприхотливый быт, развертывалась литературно- художественная жизнь. Мысли о завтрашнем дне, о своем писательском призвании все настойчивей возникали и у Федина.
Вчерашний провинциальный журналист чувствовал себя неуверенно в большой невской столице литературы и искусства. За пределами армейской газеты его почти никто не знал. А ведь ему было уже 28 лет, без малого три десятка. И что ждало впереди? Полная неопределенность, бездомность, неприкаянность. С какой стороны ни посмотри.
От Ханни давно уже не приходили письма. Где она? Жива ли? Да и удастся ли когда-нибудь свидеться? После подавления революции в Германии, если не обманывать себя, Ханни отрезана от него, осталась в прошлой жизни, шансов встретиться с ней почти что нет. А он устал, измотался за прошедшие годы, пожелтел, исхудал, оголодал, обносился, стал на себя не похож. Нажил уже и язву желудка.
Да и вообще, кто он такой? Писатель? Но где тогда его труды? Почти десять лет он только и делает, что пишет, пишет и пишет, а где подтверждения верности избранной дороги? Читатели, книги, признание? Кто, в конце концов, сказал, что у него есть художественный дар, крупный талант? Нельзя же полагаться на мнения горстки уездных ценителей, которые, по простоте сердечной, восторгались его рассказами в «Откликах»? Как мизерны эти прозаические опыты в городе Пушкина, Гоголя и Достоевского! Вот если бы можно было получить оценку настоящего крупного художника, услышать решающее слово большого мастера литературы, тогда… Тогда можно было бы с открытыми глазами строить дальнейшую жизнь. А вдруг он только журналист, газетчик? Но нет! О, если бы теперь, после всего виденного и пережитого, ему дали бы только один год, избавленный от повседневной служебной лямки, от отвлекающих помех, от добывания куска хлеба! Один только год спокойной работы за письменным столом! Он бы себя показал! Но откуда взять этот год, как его выкроить и обеспечить? Он не хочет ведь отстраниться и от общественной жизни, от своих обязанностей перед тем, что происходит вокруг.
«Как скромны мои желания! — писал Федин сестре 1 февраля 1920 года. — Мне нужно только один год спокойного существования… Только часть богатства, накопившегося в воображении, должен я занести на бумагу. Только часть! И тогда все покатится без особых усилий, толчков, крушений. Правда, для этого нужно еще одно условие — нормальная общественная жизнь. И трудно сказать, что важнее — моя личная жизнь, с такими небольшими требованиями, как покой, или общественная, в которой только и возможно для меня найти осуществление надежд, которыми живу.
Какая трагедия!.. Но неужели еще долго, долго придется биться об лед, как рыбе?»
К тому моменту, когда писались эти строки, Федин уже дал ход другому письму, в которое вкладывал надежду обрести внутреннее равновесие. К письму были приложены оттиски рассказа «Дядя Кисель», большой журнальной статьи «И на земле мир», печатавшихся в Сызрани, и рукопись нового рассказа «Прискорбие».
Пакет был адресован А.М. Горькому и передан в приемную петроградского издательства Гржебина, где имел постоянный рабочий кабинет писатель.
В этом исполненном доверия письме от 28 января 1920 года Федин просил о «решающей оценке» своих литературных усилий. «…Вся моя жизнь слагалась до сих пор так, — писал он, — что я ни разу не встретил оценки моих способностей, оценки, которой я мог бы поверить… О такой решающей оценке я и прошу вас.
Воспитав себя в мысли, что я — беллетрист, я иду ощупью, то отчаиваясь, то загораясь уверенностью… У меня нет и не было живого учителя, который сказал бы: вот это дрянь, а это — хорошо.
Мне кажется иногда, что мои рассказы — публицистика… и, может быть, я должен искать себя в ней?
В дни отчаяния чувствую я, как вот-вот готова рухнуть вера моя в себя-писателя… То, что я посылаю вам, — не лучшее, но и не худшее из моих работ — мое обычное… О том, что они скажут вам, прошу вас дать знать мне письменно или как найдете удобнее».
О развернувшихся затем событиях Федин извещал сестру большим письмом от 2 марта 1920 года. Молодой литератор парит на крыльях радости. С высоты этого полета он уже не помнит о тех «пропастях», в которые падал всего месяц назад. Он так рассказывает о происходившем: «Через две недели я получил приглашение от Горького прийти к нему. Однако это свидание, вследствие отъезда Г[орького] в Москву, не состоялось. И только 25 февраля (представь, это был день моего рождения!) я встретился и познакомился с Алексеем Максимовичем. Родная моя! Я верил в себя, знал, что я — не рядовой борзописец, надеялся на хороший прием. Но то, что я пережил, превзошло
Уже на следующий день Горький передал мне приглашение прийти в издательство „Всемирная литература“ и познакомиться с критиком К.И. Чуковским. Вечером я читал Чуковскому и писателю А.Н. Тихонову свой последний фельетон и „Дядю Киселя“…»
В книге «Горький среди нас» запечатлен внешний облик великого писателя, каким увидел его Федин в тот промозглый, совершенно петербургский день конца февраля 1920 года: «Горький пришел с улицы, закутанный, в меховой шапке, с поднятым высоким воротником долгополой шубы. Я видел его первый раз в жизни. Он был очень большой. Все, кто находился в комнате, когда он пришел, как-то укоротились и стихли. Я мельком увидел его бледное лицо, вылезший из-под воротника мокрый от дыхания светлый ус. Вся его