завистливое тщеславие и мания самовозвеличивания. Его гложут корысть, злоба, и он начисто лишен тех нравственных качеств и свойств, ради которых существует художественная культура, — добра, человеколюбия, творчества.
Свою внутреннюю пустоту Шенау и стремится поначалу любыми способами скрыть от окружающих. Пока обстоятельства не кладут конец вынужденному маскараду и не дают выхода подлинным страстям и побуждениям. В сумятице грянувшей мировой войны, став офицером кайзеровской армии, затем главарем контрреволюционной банды, Шенау может безгранично властвовать над людьми, давить, разрушать, убивать и вешать, оставаясь в то же время вроде бы даже блюстителем кодекса дворянской чести. Наконец он становится самим собой,
Вначале маркграф предназначал себе роль радетеля и благодетеля искусства. Но вот настала полоса социальных потрясений. Курт Ван свернул не на ту дорогу, которую готовил ему Шенау. Стал революционером, идейным противником.
Узнав об этом, едва ли не первое, что делает по возвращении с войны Шенау, — отдает распоряжение извлечь из запасников родового замка и собрать у него в кабинете все полотна и рисунки непокорного художника, все его детища.
Вот они лежат, сваленные в одну груду, в общую кучу, всё, что наработал, всё, что успел создать, сотворил талантливый живописец. Без этой бесформенно сваленной посреди комнаты на полу кучи раскрашенных и перевернутых холстов, деревяшек подрамников и бумажных листов нет художника, или, по крайней мере, нет прошлого у художника.
И, сидя над этой беспорядочной грудой незащищенных творений искусства, маркграф фон цур Мюлен-Шенау свершает свою изощренную месть. Один за другим он кромсает ножом и режет в куски холсты и рисунки. И делает это с тем сладострастием, как будто полосует живую душу мятежного художника.
При этом он испытывает острое, ни с чем не сравнимое наслаждение. Это наслаждение скопца, наслаждение Герострата, тщеславно поджигающего творение зодчества, и это наслаждение фашиста, беспощадного ко всему, что мешает обратить жизнь в однообразную казарму, где наилучшим образом исполняются самые бредовые теории о господстве избранных.
Да, по своему отношению к культуре, к искусству отпрыск старинной дворянской фамилии фон цур Мюлен-Шенау — предтеча фашизма. Не забудем ведь, что среди его духовных преемников тоже попадались впоследствии не совсем обычные собиратели произведений живописи.
Очень многие из них коллекционировали награбленные сокровища изобразительного искусства. Что ничуть не препятствовало им, как известно, обходиться с неугодными шедеврами точно так же, как с другими их собратьями по художественной культуре, — при помощи костров, кувалд и резательных машин… Достаточно вспомнить хотя бы так называемые выставки „выродившегося искусства“, на которые нацисты издевательски стаскивали многие выдающиеся творения новаторской живописи и скульптуры XX века. Часть еще не уничтоженных произведений, отмеченных неприемлемой смелостью мысли и формы, выставлялась здесь на публичное позорище.
На духовную общность иных своих персонажей с предтечами германского фашизма указывал Федин. „Бывает, что воображение поражают явления, которые еще не развились и не закрепились в названиях, — отмечал писатель. — Маркграф фон цур Мюлен-Шенау в романе „Города и годы“ — типичный фашист. В прусском милитаризме я уже видел зародыши фашизма тогда, во время своего четырехлетнего пребывания в Германии… и мог бы, при надобности, часть этих впечатлений перенести по времени действия…“
Это было долголетнее ощущение. Вскоре после вероломного нападения фашистской Германии на нашу страну Федин писал одному из читателей-друзей 3 сентября 1941 года: „…Спасибо за хорошее чувство ко мне… Стоит сейчас перечитать „Города и годы“ — там все о нас и наших днях… Как все повторилось ужасно!“
…В разгаре была как раз работа над одной из „германских“ глав романа, когда автора захватило новое увлечение…
ПОБРАТИМЫ
Федин и Соколов-Микитов познакомились в конце июля — начале августа 1922 года. И почти сразу подружились. Встреча произошла в Петроградском Доме книги, напротив Казанского собора, где помещался новый критико-библиографический журнал «Книга и революция». Федин уже давно освоился с обязанностями редактора.
В комнатку журнала Ивана Сергеевича привела рекомендация Горького. Тот еще в 1917 году, в редакции петроградской газеты «Новая жизнь», заприметил автора, рассказы которого из деревенской жизни были написаны чистейшим самородным языком.
Наибольшим литературным авторитетом для Соколова-Микитова был Бунин. «В далекой юности, — пишет Соколов-Микитов в своих воспоминаниях, — впервые прочитал я книгу бунинских рассказов. Мне запомнилась эта книга, синяя ее обложка. Что-то родное и близкое было в рассказах, изображавших жизнь русской деревни… Всю свою долгую жизнь я не расстаюсь с книгами Бунина».
В Бунине Соколова-Микитова привлекали не только сокровища русской речи, но и проникновение в психологию деревенского существования, в извечные тайны единения и родства человека и природы, питающие его книги ощущения поэзии и прозы традиционной жизни российской деревни, дошедшей до крайней черты обнищания и жестоких контрастов в дореволюционную пору. А это означало вместе с тем, что он учился у этого мастера реалистическому мужеству, искусству всегда оставаться верным истине, писать правду о деревне.
В тех же воспоминаниях Соколов-Микитов рассказывает о личных встречах с И.А. Буниным времен гражданской войны в Одессе, находившейся в руках белогвардейцев. Как Бунин в качестве заведующего литературным отделом газетной редакции принял к печати деревенский рассказ Соколова-Микитова, плававшего в тот момент матросом на торговом судне но Черному морю, сразу предложив «фиксу» — ежемесячную плату за постоянное сотрудничество; о тогдашних беседах между ними; о последующей переписке. Сохранилась книга Бунина «Господин из Сан-Франциско» с надписью, датированной 4 июля 1921 года: «Дорогой Иван Сергеевич, от души желаю всяческих успехов Вашему таланту! Ив. Бунин».
Все это стоит поиметь в виду уже теперь, потому что Бунин, как безмолвный свидетель и авторитетнейший спутник, пройдет так или иначе через всю долгую историю отношений двух друзей, двух писателей — Федина и Соколова-Микитова.
После Черного моря Соколов-Микитов матросом и судовым рабочим бороздил моря вокруг Европы, повидал страны Африки и Азии. Только в первой половине 1922 года возвратился домой, на обновленную Родину. По дороге, в Германии, завернул к Горькому, находившемуся в Берлине. Тот дал адрес, назвал надежного человека, на которого можно опереться на первых порах: журнал «Книга и революция», Федин…
Так определилась их встреча. «Хорошо помню, — обращаясь к Федину, писал впоследствии Соколов-Микитов, — как 40 лет назад я пришел в редакцию „Книги и революции“ с приветом от Горького. В моей жизни это был незабываемый, решающий судьбу год… После долгих заморских скитаний, на чистеньком немецком пароходе я вернулся в родную Россию… Ты был первым русским советским писателем, с которым свела меня на родной земле судьба. Первая встреча положила начало дружбе».
Федин переживал тогда особый момент в своем развитии. Новообращенный петербуржец, он жадно впитывал книжную культуру и вместе с тем начинал противиться завораживающим ритмам внутрилитературнои жизни большого города. Его уже слегка тяготили бесконечные ночные споры о путях искусства, композиции, «словесной фактуре», сюжетосложении, формальном методе.
Встреча с необычным человеком, каким был И.С. Соколов-Микитов, отвечала потребностям натуры Федина. Она была как желанная встряска, как отклик на внутренний зов: «Очнись! Осмотрись! Есть и другая жизнь!..» Та самая жизнь, которая в крови, наверное, еще от поколений мужичьих предков отца, которая то так, то этак вела свой бег в тебе, прорываясь в образах и картинах твоих писаний. Мир земных щедрот, красот природы, необъятных далей и просторов России, вольницы и лихого раздолья. Ради всего этого ты еще мальчишкой, вместе с другом Колькой, совершал побеги на Волгу, таскать из воды сазанов…