Несомненна противоречивость и двойственность духовно-нравственных влияний, испытанных им в семье и, безусловно, отразившихся на его психологическом складе, а впоследствии, может быть, даже и в творчестве. Два начала — «отцовское» и «материнское».

Отец учил сына жить, сообразуясь с рассудком, повинуясь его голосу, то, что он называл — по «справедливому принципу». Мать учила жить сердцем.

«Детство моего отца и детство моей матери — два совершенно различных, противоположных и противоречивых начала, — писал Федин, — по всей жизненной окраске, по тону и музыке быта. Противоположности вырастили разных людей. Разные люди сошлись да так и прожили вместе — в разноречии — всю свою жизнь».

Добрая, безответная, кроткая, невольно размягчающая, растравливающая нерв жалости — мать. И жизненно напористый, жесткий, пунктуальный, привыкший быть всему досмотрщиком и главой — отец.

Когда у Анны Павловны выпадала возможность взять в руки книгу, то обычно это был томик Лескова. Люди редкого бескорыстия, праведники, истинные богатыри и поэты духа из народной среды, которых чудодейственно рождала российская действительность, были ее любимыми героями, предметами ее увлечений — «очарованные странники», «левши», «запечатленные ангелы».

Конечно, никак нельзя сводить происхождение каких-либо мотивов в последующих книгах Федина к одним только детским и отроческим восприятиям. И все же, когда в 20-е годы мы будем читать выстраданные и повторяющиеся самопризнания писателя о присущем его художническим чувствованиям «нерве жалости», о его отзывчивости на «кляч» в противовес красивым и сильным «рысакам», то нелишне вспомнить о далеких первоистоках. И когда среди множества персонажей полотен Федина будут попадаться вдруг варьирующиеся и тем не менее родственные фигуры почти святых подвижников культуры (типа «окопного профессора» из романа «Города и годы», ученого Арсения Арсеньевича Баха из романа «Братья» или книжника Драгомилова из романа «Необыкновенное лето»), которых заурядное окружение — как это случалось с иными героями Лескова и Достоевского — охотней всего зачисляло бы в разряд «юродивых» и «идиотов», то и тут нелишне поразмыслить, откуда это началось…

Одним словом, нельзя упускать из виду ту сильную и всепокоряющую струю нравственного, психологического и духовного воздействия, которую открыли некогда чувствительному мальчику его мать и старшая сестра. У них Федин впервые учился поискам праведничества, необходимости сострадания и милосердия в жизни…

Неизгладимый след в душе мальчика оставили Саратов, Волга. Город был крупным губернским центром.

В 1891 году губернское земство издало книгу местного историка С. Краснодубровского, содержащую многие статистические данные. «…В Саратове было 120 тысяч жителей, — ссылаясь на эту книгу, пишет литературовед П. Бугаенко. — Глебучев овраг, Монастырская слобода, вокзал и открытая в 1870 году железная дорога (соединявшая с центральными губерниями России. — Ю.О.), кожевенный завод ограничивали многоугольник, на котором располагался город.

Все тянулось к Волге, она была и поилицей и кормилицей… По ней ходили пассажирские пароходы, плыли дощаники, плоты, лодки, у набережной стояли „конторки“ пароходных обществ „Самолет“, „Кавказ и Меркурий“, „Русь“. Сама набережная была пыльной, грязной, у пристаней завалена всякими товарами. Вдоль нее шла „Миллионная улица“ с жалкими домишками бедноты, прозванная так словно в насмешку…

Среди волжских городов того времени Саратов имел славу благоустроенного и культурного города… Около 60 километров мощеных улиц, свыше 1,5 тысячи уличных фонарей, водоразборные колонки, двух- и трехэтажные дома помещиков и купцов… В городе уже было 69 школ, в которых обучалось свыше 7 тысяч учащихся…

Славой и украшением города был основанный в 1885 году внуком А. Н. Радищева А. П. Боголюбовым художественный музей имени Радищева. В городском театре играли местные актеры, выступали именитые гастролеры». С. Краснодубровский в 1891 году не упускал случая с гордостью подчеркнуть: «В России есть только три города, которые по быстроте своего развития превосходят Саратов, — это Петербург, Одесса и Харьков. Саратову принадлежит четвертое место».

Каменно-кирпичный в центре и деревянный в обширной округе, протянувшийся вдоль Волги и как бы спиной прижавшийся к пологой горе (отсюда, говорят, происходит и первоначальное татарское название — Саратау — Желтая гора), Саратов на рубеже двух столетий мог казаться неискушенному мальчишескому восприятию то дремлющим в пыльном полуденном зное, то невесть от чего впадающим в возбуждение и буйства.

Пестрыми и яркими переливами красок отражался и входил в чуткую душу подростка этот город. Обитель достославных «мучных королей» и фабрикантов ходовой «сарпинки» (бумажная ткань дешевле и проще ситца), краснощеких немецких колонистов, купцов-миллионщиков и катающихся в пролетках на городском Житье помещиков, зубных врачей и присяжных поверенных, наводняющих улицы в житейской суете обывателей, шустрых знакомых приказчиков и служащих пароходных компаний, в галстучках, праздно шатающейся хмельной и рваной волжской голытьбы — «галахов», неприветливых обитателей ремесленных окраин, соседей по Смурскому переулку — «потников» (шорников), «анафем» (угольщиков) и гурьбой спешащих по делам железнодорожных мастеровых и рабочих, монахов, дворников, жандармов — несть всему числа… В сравнении с этим бурлящим городским варевом так мал был все же круг просвещенной, мыслящей интеллигенции, собиравшейся и спорившей в доме Машковых…

Для мальчишки жизнь всегда полна тайн и открытий.

Взять хотя бы каменный двухэтажный дом Сретенского начального училища, где в нижнем этаже квартировал учитель С.И. Машков, а весь верхний был отдан под классы, которые посещал Костя. Дом этот, постройки XVIII века, имел необъятный, разгороженный перекрытиями и балками чердак и несколько подземных подвалов, куда мальчишки иногда с опаской спускались. В сумрачных подземельях, где свет едва брезжил сквозь скошенные, похожие на бойницы, стенные щели, стыла сырая тишина. Время обрывалось. В углах подвалов таились призраки прошлого. Вспоминались слышанные легенды, рассказы. Тут словно бы витали духи истории.

Здание находилось у бывших Царицынских ворот. И крепостной прочностью белокаменных стен, и слегка настороженным, мрачноватым видом отвечало своему первоначальному назначению. Это была застава для охраны южного въезда в город. В прежние времена, как установили краеведы, «в доме и его большом дворе был устроен острог, в котором отбывали наказание преступники. В нем были под арестом и представители волжской низовой вольницы… и пугачевцы».

В темных подвалах дома еще сохранялись ввинченные в стены заржавленные кольца и крюки для кандалов и орудий пыток. Предполагают, что «здесь содержался „секретный арестант“ — донской казак Ханин, который через несколько лет после казни Пугачева объявил себя императором Петром Третьим, готовил восстание, но был арестован, перенес в Саратове в 1780 году жесточайшие пытки и был подвергнут клеймлению…»[2]

Саратов был городом бунтарских преданий и вольнолюбивых заветов.

Незримая духовная связь передается от отца к сыну даже в малом. Мы помним случайные общения Александра Ерофеевича с опальным Н.Г. Чернышевским, довольно мимоходные и на сугубо житейской почве. Но не будь их, возможно, и встреча будущего писателя с этим великим именем не была бы с самого начала окрашена тем глубоко западающим личным чувством, как это получилось.

«Когда я, маленький, в конце 90-х — начале 900-х годов бывал с родителями на Воскресенском кладбище, — рассказывает Федин, — отец и мать подводили меня к могиле Чернышевского. Сквозь стекла маленькой часовни мы рассматривали венки, отец прочитывал надписи на лентах… Часовня со стеклышками была надгробием особенного значения, особенной могилой особенного человека. Я, конечно, не понимал, что это был за человек, но, наверное, именно тут впервые услышал слово — Чернышевский — и отсюда запомнил его навечно».

В мире большого волжского города для Кости многое случалось неожиданно, разражалось внезапно. Текла вроде бы размеренная, привычная, как тиканье домашних ходиков, жизнь и… вдруг…

«На лодке катал меня реалист Балмашов», — вспоминает Федин. И вдруг… Этот тихий улыбчивый парень, который насаживал к себе в просмоленный челнок всякую мальчишескую мелюзгу, дозволял малышам грести парами, «в четыре руки», а другим выплескивать консервной банкой воду с лодочного дна

Вы читаете Федин
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату