быть больше чем достаточно. Но не было. Как и моего времени с Кэрол. Когда я был с ней, да, я оставался в норме. Когда я был с ней, я не хотел ничего, кроме информации (и, возможно, оттрахать ее до опупсния). Однако в общежитии, и особенно в чертовой гостиной на третьем этаже, я становился другим вариантом Питера Рили. В гостиной третьего этажа я был кем-то, мне незнакомым.
С приближением Дня Благодарения всеми овладел какой-то слепой фатализм. Только никто из нас об этом не заговаривал. Мы говорили о фильмах или сексе (“Я перепробовал больше задниц, чем карусельный конь”, — имел обыкновение кукарекать Ронни, как правило, ни с того ни с сего), но больше всего мы говорили о Вьетнаме.., и “червях”. Разговоры о “червях” сводились к обсуждению, кто в выигрыше, кто в проигрыше и кто словно бы не способен усвоить несколько простых принципов игры: избавляйся хотя бы от одной масти, сплавляй червей среднего достоинства тому, кто любит рисковать, а если вынужден взять взятку, бери самой старшей картой, какая у тебя есть.
Единственной нашей активной реакцией на надвигающийся третий раунд зачетов было превращение игры в своего рода нескончаемый турнир. Мы все еще играли по пять центов очко, но теперь еще ввели “очки за партию”. Система получения очков за партию была очень сложной, но Рэнди Эколс и Хьм Бреннен за две лихорадочные ночные игры разработали хорошую рабочую формулу. Оба они, кстати, прогуливали курс введения в математику, и после завершения осеннего семестра ни тот ни другой не был приглашен продолжать занятия.
Тридцать три года прошло с того раунда зачетов перся Днем Благодарения, но мужчина, которым стал тот мальчишка, все еще ежится при воспоминании о них. Я провалил все, кроме социологии и введения в литературу. И мне не потребовалось ждать, когда вывесят оценки, чтобы узнать об этом Скип сказал, что прошел все под развернутыми парусами, кроме дифисча, где чуть не пошел ко дну. Я в этот вечер пригласил Кэрол в кино — наше прощальное свидание перед каникулами (и наше последнее, хотя тогда я этого не знал), и когда шел за своей машиной, встретил Ронни Мейлфанта. Я спросил, как, по его мнению, у него с зачетами. Ронни улыбнулся, подмигнул и сказал:
— Взял каждый тузом. Точно, как в хреновой “Студенческой Чаше”. Мне тревожиться нечего. — Но в свете фонарей на стоянке я разглядел, что его улыбка подрагивает в уголках губ. Кожа у него стала совсем бледной, и его прыщи выглядели даже хуже, чем в сентябре, когда начались занятия. — А у тебя как?
— Меня хотят сделать деканом искусств и наук, — сказал я. — Это тебе о чем-нибудь говорит? Ронни загоготал.
— Мудак хреновый! — Он хлопнул меня по плечу. Нахальная самоуверенность в его глазах сменилась страхом, и он выглядел совсем мальчишкой. — Собрался куда-то?
— Угу.
— С Кэрол?
— Угу.
— Рад за тебя. Чувиха что надо. — Такая доброжелательность со стороны Ронни просто надрывала душу. — И если я тебя на этаже не увижу, так желаю тебе повеселиться за благодарственной индейкой.
— И тебе того же, Ронни.
— Ну да, спасибо. — Смотрит на меня не прямо, а уголком глаза, старается удержать улыбку на губах. — Не тут, так там попразднуем.
— Угу. Пожалуй, точнее ситуацию не определить.
Глава 24
Было жарко. Хотя мотор был выключен и печка тоже, в машине было жарко — мы согрели ее теплом наших тел. Стекла запотели, и свет фонарей проникал внутрь расплывчатым сиянием, точно сквозь матовое окно ванной, и гремело радио:
Могучий Джон Маршалл со старыми песнями, Скромный и тем не менее Могучий исполняет “Четыре времени года”, и Давеллсы, и Джек Скотт, и Ричард Литтл, и Фредди “Бум-Бум” Кэннон, и все старые-старые песни, а ее кофточка расстегнута, а ее бюстгальтер повешен на спинку, и одна бретелька свисает — широкая плотная бретелька (техника бюстгальтеров в те дни еще не осуществила следующий великий прыжок вперед), и, о Господи, ее теплая кожа, ее сосок жестко трется о мои губы, а се трусики еще на ней, но лишь относительно — они смяты в комочек, сдвинуты вбок, и я сунул в нее один палец, потом два, а Чак Берри поет “Джонни Б. Гуд”, и “Ройал Тинз” поют “Шорты-Подшортики”, и ее рука в моей ширинке, ее пальцы дергают резинку моих подшортиков, и я ощущаю ее запах: духов на ее шее, пота на ее висках, там, где начинаются волосы, и я слышу ее, слышу живое пульсирование ее дыхания, бессловесные шепотки у меня во рту, пока мы целуемся, и все это на переднем сиденье моей машины, сдвинутом назад насколько можно, и я не думаю ни о проваленных зачетах, ни о войне во Вьетнаме, ни об ЛБД в приветственной гирлянде цветов на Гавайях, и вообще ни о чем, а только хочу ее, хочу ее прямо здесь, прямо сейчас, и тут внезапно она выпрямляется и выпрямляет меня, упершись обеими ладонями мне в грудь, и растопыренные пальцы отталкивают меня назад к рулевому колесу. Я снова придвинулся к ней, скользнул ладонью вверх по ее бедру, а она сказала “Пит! Нет!” резким голосом и сомкнула ноги, и колени стукнулись друг о друга так громко, что я услышал этот стук, этот стук засова, означающий, что с тебя довольно, нравится тебе это или нет. Мне не нравилось, но я остановился.
Прислонился головой к запотевшему стеклу левой дверцы, тяжело дыша. Мой член был железным цилиндром, прижатый спереди трусами так крепко, что было больно. Не очень долго — ничто не стоит вечно. Мне кажется, это сказал Бенджамин Дизраэли. Но эрекция угасает, а яйца остаются на взводе. Простой факт мужской жизни.
Мы ушли с фильма — жуткая жвачка про нашенского парня с Бертом Рейнольдсом — и вернулись на стоянку, думая об одном.., во всяком случае, я надеялся, что об одном. Да так, пожалуй, и было, только я-то надеялся получить немножко больше, чем получил.
Кэрол запахнула кофточку, но ее бюстгальтер все еще висел на спинке, и выглядела она ошеломляюще желанной — ее груди рвались наружу, и в тусклом свете можно было разглядеть темные полукружья сосков. Она уже открыла сумочку и дрожащей рукой выуживала из нее сигареты.
— У-у-у-у… — сказала она, и голос у нес дрожал, как руки. — Я хочу сказать, ух ты!
— В расстегнутой кофточке ты похожа на Брижит Бардо, — сказал я ей.
Она подняла голову — удивленно и, по-моему, польщенно.
— Ты правда так думаешь? Или потому, что у меня светлые волосы?
— Волосы? Бля, нет. Это потому… — Я указал на кофточку. Кэрол посмотрела на себя и засмеялась. Однако пуговиц застегивать не стала и не попыталась стянуть ее потуже. Но думаю, ей бы это не удалось, поскольку кофточка сидела на ней как влитая.
— Дальше по улице от нас был кинотеатр, когда я была девочкой, — “Эшеровский Ампир”. Теперь его снесли, но когда мы были детьми — Бобби, и Салл-Джон, и я, — там словно бы все время крутили ее фильмы. По-моему, “И Бог создал женщину” шел там тысячу лет.
Я расхохотался и взял с приборной доски свои сигареты.
— В автокино Гейт-Фоллса его всегда показывали третьим художественным фильмом в вечерней программе по пятницам и субботам.
— Ты его видел?
— Смеешься? Да мне не разрешали даже носа туда совать, кроме как на диснеевские программы. По- моему, “Тонку” с Салом Минео я видел по меньшей мере семь раз.
— Я не вернусь в университет, — сказала она, закуривая. Сказала она это так спокойно, что сперва мне почудилось, что мы все еще говорим о старых фильмах или о полночи в Калькутте, то есть вообще о чем-то, что убедило бы наши тела вновь уснуть — представление окончено. А потом до меня дошло.
— Ты.., ты сказала?..
— Я сказала, что не вернусь после каникул. И дома праздновать День Благодарения радость будет небольшая, но какого черта!
— Твой отец?
Она покачала головой и сделала затяжку. Тлеющий кончик сигареты отбрасывал на ее лицо оранжевые блики среди полумесяцев серой тени. Она казалась много старше. Все еще красивой, но много старше. Пол Анка пел “Диану”, я выключил приемник.
— Мой отец тут ни при чем. Я возвращаюсь в Харвич. Ты помнишь, я упомянула Рионду, мамину