Звякали ложки о миски. Было обеденное время. Было душно. Ванванч проглотил слюну. Саня быстренько разделся, достал с полки рогатку и протянул Ванванчу. Ванванч принялся ее рассматривать, а Саня ловко уселся за стол и потянул к себе тарелку со щами. За столом сидели двое: бородатый старик и мужчина в спецовке. На Ванванча почти не обратили внимания. Только женщина у печки хмуро сказала Сане: 'Чего сам-то уселся, а товарища бросил!..' Саня тотчас оборотился к Ванванчу: 'Ну, давай садись же, чего стоишь-то?..' - 'Нет, спасибо, - сказал Ванванч, - мне идти надо'. - 'Надо, так иди...' - сказал мужчина в спецовке и принялся за щи. Ванванч собирался уже выйти, как Саня сказал ему, подмигивая: 'А дед наш тюрю любит!..' - 'А как же, - усмехнулся дед, - хорошее дело'. И изумленный Ванванч увидел, как дед накрошил в миску хлеба, затем лука, посолил и залил все это водкой из бутылки, и спиртной запах тотчас потек по комнате. Затем он крякнул и принялся есть это ложкой. Мужчина сказал: 'Эх бы мне такую тюрю!..' - 'А чего ж? - спросил дед. - Кто не велит?' - 'Мне в смену идти, - сказал мужчина, - у нас это строго'.
Вдруг туман рассеялся. Ванванч увидел черные бревенчатые стены, маленькие тусклые окна. Женщина скользила от стола к печке. Ванванч подумал, что у него дома все совсем не так: и чисто, и светло, и 'ЭЧС-2', и книги... Он положил рогатку на крышку бачка и сказал: 'До свидания'. - 'Ну как рогаточка?' - спросил Саня. 'Хорошая', - сказал Ванванч, выходя. За спиной крякал дед, звенели ложки. Запах щей и водки потянулся следом и долго не отставал. Он рассказал маме об увиденном. Она поморщилась и сказала: 'Ну, что ты, это была не водка... Наверное, постное масло...' 'Нет, нет, - сказал Ванванч, - я видел...' Она пожала плечами.
В их классе на стене висел знаменитый лозунг: 'Пролетарии всех стран, соединяйтесь!' Теперь, когда он вчитывался в эти звонкие слова, перед ним возникала темная изба Карасевых - известных в Тагиле сталеваров, и какая-то печальная несуразица поселялась в его голове. Кончилось тем, что и отец Юшина, известный китайский сталевар, померк и превратился под пером Ванванча в знаменитого токаря. Затем он поведал Саре об увиденном, но она не удивилась, только улыбнулась, как всегда, загадочно и снисходительно. Это его почти утешило.
Но оказалось, что это еще не все. Оказалось, что неприятности ходят парами. Тут же добавилось маленькое происшествие, сущий пустяк, который почему-то уже не забывался. Стоило Ванванчу воротиться с 'неудом' домой, как тотчас к нему в комнату заглянул бесцеремонный папин шофер, заехавший на минуту с каким-то поручением. Отрощенко. Заглянул и спросил по-свойски: 'Ну, как дела?..' А Ванванч в этот момент крутил себе в чашке по бабусиному предписанию гоголь-моголь из двух желтков и уже готовился проглотить себе в утешение первую ложку, как возник шофер. 'Что крутишь?' - спросил Отрощенко, наклонив голову. 'Гоголь-моголь', - сказал Ванванч и приблизил ложку к самому рту. 'Это что ж, кушанье,что ли? - спросил гость с интересом. - А ну, дайка...' И вожделенная ложка направилась к его рту. Толстые влажные губы шофера раскрылись, втянули в себя золотую снедь, высосали ее всю, большой язык вылизал остатки, и эту облизанную ложку оторопевший Ванванч опустил в чашку, зажмурился... 'Ну, давай теперь ты, сказал Отрощенко, - ух, хороша гогель-могель!' - 'Я потом', - сказал Ванванч, отставляя чашку. Бабуся ахнула, когда час спустя увидела нетронутое лакомство. Ванванч соврал, что ему расхотелось... И ведь помнилось, долго помнилось, до сих пор помнятся эти жирные, толстые, слюнявые губы, этот красный язык, вылизывающий ложку!
После школы он садился за роман. Действие развивалось. Юшин расстреливал кривоногих японцев из пулемета и тосковал по Динлин. Затем Ванванч принимался за уроки, но математика ему не давалась. Все казалось чужим, непонятным и ненужным. Учительница смотрела на него с ужасом, щадила, пока не взорвалась. 'Я вызову твоих родителей, - сказала она, втягивая голову в плечи, - представляю, как огорчится твой отец!' - 'Не вызовешь', - подумал он с внезапной наглостью. Геля Гуськова, первая ученица в классе, вызвалась ему помочь. Она старательно объясняла ему хитросплетения математических тонкостей и улыбалась, исполненная добра и приязни, но все было напрасно. Ученики расходились по домам. И Сара уходила... Выходя из класса, бросала на него украдкой настороженный взгляд, а он сидел, уставившись в назидательный палец Гели, которым она водила по отвратительным цифрам, словно укоряла его в бессмысленности собственных стараний.
Никогда, никогда, никогда, думал он, ничего не получится. Я не смогу этого понять, думал он, да это никому и не нужно... Он словно осиротел. Он был один в этом мире, где все умели решать задачи по математике: и Геля, и Сара, и Саня, все, все, кроме него. Там, у них, была другая счастливая жизнь, а ему предстояло идти домой и прятать глаза, и страдать, страдать, страдать...
И он подумал, что теперь уже все равно, и когда ему поставили очередной 'неуд', воспринял его как заслуженное возмездие.
А между тем еще недавний праздник, который сопровождал его дома, как-то незаметно сходил на нет, и хотя он все еще старался жить в своем собственном мире, непривычный душок бедствия настигал, просачивался в дверные щели... Эти печальные суровые лица, этот прерывистый шепот, и слезы на щеках у бабуси, и дорогие тифлисские имена, произносимые с дрожью в голосе... Все больше о Мише, о Мише... 'Ты помнишь дядю Мишу, Кукушка?..' О, он не забыл!.. 'Какой он хороший, правда?..' - 'Ну, конечно, папочка...' И папино застывшее лицо, и убегающий взгляд.
Вдруг днем принесли телеграмму. Дома никого не было. Он прочитал. Она была из Тифлиса. 'Коля и Володя уехали к Мише целую Оля'. Он положил телеграмму на тумбочку и подумал, что они, наверное, уехали в санаторий... Однако вечером, когда все сошлись, новая телеграмма лихорадочно запрыгала из рук в руки, а позже из-за двери потекла все та же странная музыка из слез, шепота и случайных междометий. Ванванч засыпал трудно. Умение отрешаться постепенно оставляло его.
Может быть, от этого всего, от этого сумбура, от непривычной и чуждой ситуации с ним стали твориться странные вещи, словно он потерял голову и стал поступать вопреки себе самому... Словно бес обуял его, маленький, бесшабашный, нижнетагильский бес, расхристанный и наглый. И, подчинясь его внушениям, Ванванч начал совершать поступки, которые еще вчера показались бы ему полным безумием. Началось это с пустяка, еще в начале ноября, когда днем явился посыльный из горкома партии и вручил бабусе фанерный ящик с гостинцами к празднику. 'Эттто что такое?!' - удивилась щепетильная бабуся. 'А это к праздничку, - сказал посыльный, - всем работникам горкома... Такое решение...' Когда он ушел, Ванванч приподнял крышку ящика. 'Не надо, цават танем, - дрожащим голосом попросила бабуся, - до папы не надо'. Но Ванванч уже заглянул внутрь и ахнул. В ящике соблазнительно разлеглись давно позабытые оранжевые мандарины, две плитки шоколада 'Золотой ярлык', бутылка армянского коньяка, и все это было пересыпано грецкими орехами и конфетами 'Мишка', и из ящика вырывался такой аромат, такой аромат!.. Ванванч потянулся было к конфете, но бабуся резко отодвинула его и закрыла крышку. 'Но это же мне... это же нам принесли!..' - возмутился Ванванч, но она была неумолима.
До вечера он не находил себе места. Он негодовал на бабусю и представлял, как медленно сдирает кожуру с мандарина и прокусывает кисло-сладкие подушечки, и захлебывается соком, а затем разворачивает конфетную обертку и вонзает зубы в коричневую шоколадно-вафельную хрустящую массу и жует, жует все вместе, и глотает, захлебываясь, и снова тянет руку за новой порцией...
Гнев отца был внезапен, на высокой ноте. Он слышал, как папа звонил в горком и раздраженно выкрикивал, выговаривал кому-то за этот сладкий ящик... Как могли додуматься!.. Я еще выясню, кто это!.. Почему горкомовским работникам, а не в детский сад?!. Я вас спрашиваю!.. Требую!.. Спрашиваю!..
И вскоре прибежал посыльный из горкома, и драгоценный груз безвозвратно исчез вместе со своими ароматами. 'Он поступил, как настоящий большевик!..' - приблизительно так оценил Ванванч поступок отца и восхитился, но обида оставалась.
Когда бы был он уже взрослым, он бы крикнул в сердцах и в отчаянии: 'Да пропади все пропадом!..', но он был маленький, двенадцатилетний, зависимый мальчик.
Так, после уроков, в один январский день неведомая сила повлекла его в школьную канцелярию, и на виду у благоговеющей бухгалтерши он позвонил на конный двор горкома партии и сани, горкомовские сани, предназначенные для его отца, потребовал прислать к подъезду школы. Он медленно спускался по лестнице, медленно шел к выходу. Ноги у него дрожали, и внезапная тошнота подкатила к горлу. Он вышел на школьное крыльцо. Сани уже стояли на положенном месте. Лошадь была неподвижна. Кучер, закутанный в тулуп, тоже. Увидев все это, он даже решил незаметно улизнуть - пусть потом выясняют, кто вызывал, но подошел к саням и взгромоздился на сиденье, и подумал, как жаль, что никто из учеников его не видит, что Сара не видит... Коснеющим языком назвал адрес. Кучер оглянулся через плечо, внимательно вгляделся в него и кивнул. И поехали. До дома было каких-нибудь триста метров. Он знал, что теперь не оправдаться, но