комнате папиросы одну за другой, и простоволосая Ирина Семеновна стояла над ней и бубнила, словно невменяемая, одно и то же:
- Слышь, не ходи туда, про Мартьяна не скажи... Ну чего он? Чего тебе? Ну?.. Он в дворники пойдет, Печкин обещал... Не ходи туда, слышь, ну их... Награбили, а теперя пусть с их и спросют...
- Да я никуда не иду, оставьте меня в покое! - сказала мама.
- Ты у нас партейная, - говорила Ирина Семеновна и касалась ладошкой маминого плеча, - а он, Мартьян-то, тихий, слышь, не вредный...
Ванванч сладко спал в другой комнате, а Акулина Ивановна в одной сорочке сидела рядом, не сводя с него глаз, и едва шевелила губами в оборочку.
Затем явно хлопнула дверь. За окном разлилось серое, угрюмое, арбатское. Ирина Семеновна пошла на кухню. В дверях сказала маме:
- Спасибочко тебе...
Юзя Юльевна отправилась на кухню сварить кофе. Едва она вошла туда, как Ирина Семеновна отскочила от плиты и исчезла. За нею потопал и Мартьян, растерев на полу самокрутку валенком. Юзя Юльевна вдруг вспомнила странный вопрос милиционера и густо покраснела, потом почему-то вспомнила, как радостно навязывала Ирине Семеновне попробовать ломтик цветной капусты и как та сказала, отводя взгляд:
- Мы етого не кушаем, на всю кухню вонь пошла...
'Идиотка', - подумала тогда Юзя Юльевна, а вот теперь, что-то сообразив, ахнула и прикрыла ладошкой рот.
Затем были обычные будни, и вся квартира опустела, и Акулина Ивановна повела Ванванча погулять. На этот раз они двинулись по Арбату, свернули в переулок, в другой, третий.
- Вот Калошин переулок, - сказал Ванванч, узнавая.
Кругом громоздилась тихая Москва, и затхлым духом несло из дворов, таким родным и благородным. Ванванч был сыт, тепло одет, и няни мягкая рука вела его по хрустящим снежным комочкам. У него не было прошлого, не было будущего, а только это серое февральское утро и редкие прохожие, и пропотевшие редкие московские коняги, впряженные в грубые бывалые сани. Мне трудно, почти неосуществимо представить сейчас, в девяностом году, предметы, запечатлевающиеся в сознании Ванванча тогда, в конце двадцатых...
- Не притомился, картошина? - спрашивала Акулина Ивановна. - Ну и ладно.
У нее напряжение на круглом лице, но Ванванч не придает этому значения: это ему непонятно, это не его забота.
Они идут по бульвару в чаду вороньих хриплых перебранок, и тут в просветах голых переплетающихся ветвей внезапно возникает вдалеке белый холм, увенчанный крестом, и плывет колокольный звон, усиливаясь по мере приближения.
- Видишь, малышечка? Эвон храм-то какой! - говорит Акулина Ивановна. Слава Богу, вот и добралися.
- Там Бог живет? - спрашивает Ванванч, но она не слышит, она крестится и кланяется этому храму.
- А разве Бог есть? - снова спрашивает он и вновь не удостаивается ответа. Однако это его не обескураживает, и они идут по направлению к храму, все ближе и ближе, и медленно восходят по широким каменным ступеням вслед за редкими людьми, и Ванванч высоко задирает голову и всматривается в вершину храма, вонзающуюся в низкое февральское небо. Акулина Ивановна собирает в ладошки медяки, множество медяков, и у самого входа в храм начинает их раздавать старичкам и старушкам.
- На-ка вот, картошина, подай-ка милостыню бабушке, - говорит она и сует Ванванчу несколько монет. Их много, бабушек и дедушек. Он раздает им монетки, слышит их мягкое: 'Спаси, Господи!' и заглядывает им в глаза. У бабушек голубые маленькие глазки Акулины Ивановны, а у дедушек - зеленые тусклые Мартьяна.
Тяжелая дубовая дверь распахнута, и они входят в храм, и Ванванч запрокидывает голову, и его ослепляет желто-красное сияние, прореженное синими искрами. Затем из этого колеблющегося света возникают громадные как бы летящие фигуры бородатых стариков, закутанных в шелковые плащи; и над ними склоняются женские лица с миндалевидными, внимательными глазами, как у мамы. Во всяком случае, он так видит. И он видит себя самого, крылатого и обнаженного, порхающего среди незнакомых пейзажей с золотою трубою в пухлых пальцах. Он слышит стройное пение, и голос няни тихонько вливается в этот хор. Он крепко держит ее за руку, и ему страшно затеряться в этой непонятной шуршащей и бормочущей толпе.
...Дома он говорит вечером маме, делая большие глаза:
- Мамочка, я видел Бога!..
Она ахает, и армянское 'вай!' повисает в комнате. Она гладит его по головке, но рука ее твердая, жесткая, чужая.
Потом она долго объясняется с няней в другой комнате, пока Ванванч рисует белый храм с крестом на макушке.
А утром няни нет. И целый день. У мамы заплаканные глаза. Что-то непривычное разливается по бывшей квартире Каминских. На каждый звонок в дверь Ванванч бежит по коридору, но няни нет.
Ему объяснили, что она срочно уехала к себе в деревню.
Больше он ее никогда не видел...
3
...Прошли, как говорится, годы. Ванванч учился уже во втором классе. Жоржетта - в третьем. Она вступила в пионеры на зависть Ванванчу, и служение общественному долгу, подкрепленное красным, хорошо отглаженным галстуком, преобладало над детскими вожделениями. Все реже и реже теперь они во дворе единоборствовали с белыми, все чаще и чаще Ванванч поглядывал на Жоржетту и ее единомышленников, когда они отправлялись по школьному коридору на какой-нибудь очередной пионерский слет или 'линейку', куда такие непосвященные, как Ванванч, не допускались. А из-за закрытых дверей доносились звуки горна и потрескивание барабанов, и оставалось лишь гадать о тайне, окружавшей этих сосредоточенных третьеклассников. Ну, Жоржетта позволяла Ванванчу иногда едва коснуться этой тайны и даже однажды повязала ему галстук, но лишь на одно мгновение. Он просто сгорал. Мысли о возможном предательстве с ее стороны не возникало в его голове. Этому еще суждено было случиться. Ян Адамович был по-прежнему элегантен. Он слишком активно поощрял Жоржетту в ее пионерских пристрастиях, иногда даже казалось, что его восклицания несколько ироничны, если бы не строгое при этом выражение лица, если бы не улыбающиеся счастливые глаза Юзи Юльевны. И когда дочь, уходя утром в школу, в пионерском салюте вздымала над головой ладошку и строго глядела на папу и маму, они вытягивались всерьез и проделывали то же самое. А Ванванч сгорал. Лишь Настя оставалась безучастна и, прихрамывая, скрывалась в своем закуточке.
Мартьян трудился дворником. Ему дали комнатку в подвале. Но вечерами он заглядывал по старой памяти на кухню, сидел на табурете как был, в белом фартуке, с бляхой на груди и курил свою козью ножку, и стряхивал пепел под ноги, а Ирина Семеновна молча за ним подбирала. Сын Ирины Семеновны, Федька, учился в фабзавуче, хотел быть токарем.
Кухонные запахи стали попроще. Все меньше изысканных кушаний кипело и варилось на синем газовом огоньке. Аромат французских духов развеялся, а ондатровое манто Юзи Юльевны отправилось в руки перекупщиков вслед за фамильным серебром. За годы побывали в квартире еще не раз сосредоточенные люди с холодными глазами, в военных фуражках со звездочками. Приходили они, как водится, по ночам, просачивались бесшумно в комнату Каминских и исчезали под утро. До Ванванча долетали лишь приглушенные намеки, дальнее эхо каких-то событий, и вздохи, и шепот, и непонятные слова.
По утрам серое лицо Яна Адамовича мелькало в коридоре, и Юзя Юльевна носила за ним бокальчик с