А самое главное — нет убивающих, до одури изнуряющих работ: «сельхоз» только для нужд самого лагеря, и заготовка дров на зиму — тоже только для лагеря, работы эти закончены, и людей фактически за зону не выводят, для меня это так невероятно, что я все поглядываю на ворота, нет ли там развода. Здесь, в Шилуте, — одно-единственное отделение. Мужская зона рядом.
Люся оказалась в соседнем бараке, и теперь я волнуюсь, кто же мои соседки по обе стороны. Слева — эстонка, чистюля, сидит за веру, ни слова по-русски, и мы с ней налаживаем общение при помощи жестов, а справа через проход любопытный тип — Этя, литовская еврейка из Вильнюса, тоже смешно говорящая по-русски, вернее, не говорящая, а смешно и талантливо сочиняющая невероятные русские слова из смеси литовского, еврейского, древнееврейского, немецкого, польского, цыганского, и все, кто понимает по-русски, взрываются смехом от ее опусов, как вдруг она отворачивает рукав — на руке номер знаменитого Освенцимского лагеря…
— Это правда?!
Она рассмеялась.
— Это правда.
Я держу в своих руках маленькую смуглую руку с выжженным номером! И мир помутился: зачем нас согнали сюда, обмотали колючей проволокой, стерегут вполне нормальные, молодые, здоровые мужчины? Потому что мы не так думает, как они? Зачем уничтожают нации, народы, друг друга? Зачем воюют, ломают и крушат сотворенное человеческим вдохновением, а потом снова создают? Это и есть стержень жизни? Зачем мы столько плодимся?! Чтобы из этого месива семени появилось то, что можно назвать человеком, — создаем публичные дома, насилуем пятилетних девочек? И все это происходит не среди людоедов, поедающих себе подобных, а в сердце цивилизации, гуманности. Бессмыслица. Жить, чтобы есть, пить и производить себе подобных? Не хочу! Не буду!!!
Господи, вразуми меня! Помоги моей глупой голове понять, осознать, что происходит в мире: ведь не мог же ты создать весь этот нечеловеческий ад на Земле?! А с тобой, Господи, что происходит? Люди и из- за тебя умудряются убивать друг друга: убивают, требуя молиться сидя на полу, на скамейках, стоя, тремя пальцами, двумя, сложив руки, разомкнув, не придумали только молиться стоя на голове, безумие…
— Что с вами?
— Нет, нет ничего… так… задумалась…
Этя привлекательна, в ней есть женский шарм, она хорошенькая, ей тридцать пять лет, маленькая, с красивой фигурой, упитанная, что для лагеря нонсенс, веселая хохотушка, глаза черные-черные, с искоркой, совсем смуглая кожа, черные как смоль прямые волосы теперь уже с сильной проседью, маленький носик, что делает ее непохожей на еврейку, а все остальное создает тип цыганки, это и спасло ее от смерти. Они с мужем и двумя детьми благополучно жили, война, они не успели бежать от немцев, мужа на ее глазах расстреляли, а она, одевшись цыганкой и оставив детей у соседей, ходила из селения в селение, гадала, пока немцы не начали уничтожать и цыган, ее выдали, и она очутилась в Освенциме. Об Освенциме рассказывает сдержанно и совсем вскользь о том, что спаслась только потому, что, как я поняла, была бригадиром. Вернувшись в Вильнюс, узнала, что дети тоже погибли, а наши ее арестовали и привезли сюда — вот и вся жизнь, вместившаяся в десять минут рассказа. Полное древнееврейское имя ни выговорить, ни запомнить невозможно. Этя умна, умнее даже Софули, или, может быть, не умнее, а хитрее: она слово нечаянно не обронит, эмоции просчитывает, с юмором, и она, конечно, человек непростой, жизнь ее хорошо обкатала, она, оказывается, и по-русски говорит прекрасно, но ее еврейский акцент… как с таким акцентом, на любом языке, немцы могли принять ее за цыганку? Чем-то необъяснимым Этя — далекий мне человек.
Здесь совсем невозможно узнать, что происходит на свободе, здесь все к нашему государству безразличны, как если бы ты попал в Африку. Еще в Ерцеве Люся знала, что будто бы произошел какой-то переворот, что будто бы расстреляли Берию, что идет свалка в борьбе за власть, про нас вообще забыли, и пока возможно, я должна себя восстановить без всяких больничек: хожу часами по зоне, обливаюсь ледяной водой, делаю гимнастику и, конечно, должна взяться за концерт, это облегчит существование. В этом лагере есть еще одна прелесть: здесь меня никто не знает, в буржуазной Литве советские фильмы не шли, и это, оказывается, так замечательно, когда тебя никто не знает, ты принадлежишь себе, никто в твою жизнь не лезет, никому ты не интересна, ни перед кем ничем ты не обязана, и никто тебя не умоляет ставить концерт…
Иду к лейтенанту.
Такой же аккуратный, подтянутый, встал навстречу.
— Ну, я жду ответа. Что вы решили?
— Поставить концерт.
Он искренно обрадовался.
— Давайте обсуждать, что и как, я, правда, никогда этим не занимался, и, разрешите, я дам телеграмму вашим родным, а то письма долго будут идти.
Невероятно! Уж не сошла ли я окончательно с ума?!
85
Я приготовилась сопротивляться этому аду, теперь надо вести себя по-другому и снова появилась надежда.
Бегу к Эте узнать все про этот лагерь, не может же быть, чтобы вот такой ангел-лейтенант с белоснежными крыльями поджаривал нас в аду на сковороде.
Жду вызова к лейтенанту и, захлебываясь, глотаю свежий воздух. В этапе весь месяц даже не умывались, не говоря уже о свежем воздухе — никакого, лесоповал — это замечательно, уж чего-чего, а воздуха там хоть отбавляй, бараки здесь не проветривают, и когда входят, тут же захлопывают за собой дверь.
В голове наглая мысль попросить лейтенанта отправить письма в Джезказган, Каргополь, на Пуксу… ну что ему стоит… Алеша, Софуля, Иван, Изя, мой «Бетховен» Боря Магалиф, Лави, бешеный пуксинский начальник, он все-таки помогал мне выжить, Георгий Маркович, Зайчик, Наташа… Как они все далеки от меня… хорошо, что бараки обращены к лагерной линейке дверями и никто не видит, как я бегаю туда-сюда, туда-сюда, то улыбаюсь, то шагаю огромными шагами, разговариваю сама с собой, смеюсь, пою, танцую… что, если Алеша не такой, как в моем сердце… что, если я его придумала… как мы встретимся… вот он стоит не рядом, а впереди, на расстоянии… не побегу к нему… пойду медленно навстречу… и буду читать в его глазах о нашей любви, о том, что было с ним без меня… дотронусь до лица… а что, если Алеша не будет ждать меня столько лет… неужели Алеша и Иван не найдут ко мне сюда пути, они же знают, куда ушел этап… скоро юбилей моего сидения… пять лет… говорят, вторую половину сидеть легче… и еще скоро два праздника: Новый год и Татьянин день… а самое здесь главное — можно думать!.. сколько угодно!.. сколько хочется!.. это такое счастье!.. думать!.. Все-таки правильно Ленин, или Гитлер, или кто-то еще создали лагеря с каторжным трудом… для думания не остается ни сил, ни времени… в одиночке мысли душат… Лубянка… моя ошалелость… от первого лагеря… тогда хотелось бежать, разбиться головой о стену, кричать, все разнести… теперь хочу понять, постичь, увидеть своими глазами… чудовище майор в Ерцеве… конвоир в тулупе на дрезине… он спас мне жизнь… я могла сгоряча натворить что угодно… Бандитки на Пуксе… Рэнка… где она сейчас, моя бедная, одинокая Рэнка… она же привязалась ко мне, как приблудный пес, и могла на воле выкинуть что-нибудь, не отходя от лагеря, чтобы вернуться к теплу… а что Борис… Костя… где-нибудь пьют, веселятся… едят раков… какая дама возлежит на моем белье в моей постели… кто воспитывает Наташу… Заяц ушла в другой дом… Наташа всем чужая… Тетя Тоня совсем старая, чтобы ездить к внучке на Беговую… ездит ли Наташа к ней на Калужскую… после смерти Мамы в комнатах на Калужской пусто… холодно… знать, за что же я сижу… я что же была госпожой де Сталь?.. ведь нет… чем же я им так помешала… а что такое вообще человек… могла же я пить воду с пиявками из лужи… могла есть рыбу с червями… могла взваливать на себя бревна… хватать грязный снег, чтобы обтереться… могу голодать, но не мыться не могу, это страдание… если бы вообще я могла не работать, я бы с утра до ночи из воды не вылезала — смешно, но я по зодиаку рыба… а может быть, в прежней инкарнации я была