которыми даже безнадежных раковых больных могут продержать до конца следствия, что это — испытание лекарств на арестованных? Я видела начальника санчасти, нас выводили на прогулку, а он не успел спрятаться за дверь: полковник, красавец, похож на Тайрона Пауэра, с бесовским огнем в глазах, лицо садиста без конца и края, ничего человеческого.

Ночью проснулись от тихого голоса Крюковой:

— Положите меня на пол.

Я не знала, что простые люди так умирают.

Ворвались с носилками и ее унесли.

День для самоубийства замечательный, сутки моросит дождь, темно, как ночью, наши стены стали совсем могильными…

Нигде, кроме советских тюрем, не ждут так праздников 1 мая и 7 ноября — в эти дни вместо перловой каши — винегрет… Я держусь из-за Нэди… Нэди из-за меня. Наверное, дружба выше любви… Мне Бог дарует и любовь, и дружбу с отчаянным концом: у меня нет власти удержать любовь и дружбу. Они уплывают из моих рук, как видение… дивное видение…

Когда меня заберут из камеры… по прогнозам Нэди скоро, должны вызвать для подписания дела. Где взять душевные силы, чтобы оставить Нэди в этой живой могиле, без слез, без отчаяния, без стона, не убить ее и не умереть самой… Как-то она попросила меня рассказать про солнце, про луну, про землю, про ветер, развевающий волосы! В обморочном состоянии, смеясь, я начала рассказывать, мне легче было бы броситься на амбразуру.

Щелчок ключа.

Вводят пожилую женщину, удивительную: Ольга Георгиевна Гребнер, жена сценариста Гребнера. Ее привезли из лагеря на Лубянку за вторым сроком: спокойная, сильная духом, хотя и совсем больная. Она еще в лагере слышала, что арестовали Русланову, Зою Федорову, меня.

Ольга Георгиевна по-матерински, вразумительно рассказала мне все о лагере: что меня там ждет, чего надо избегать, чего бояться, как вести себя…

Щелчок ключа.

Соколова, после моей просьбы о передаче, я не видела. На столе мое дело: акты об изъятии при обыске; подписанные мной протоколы и вдруг справка: Папа обвиняется по статье 58.10… обвиняется, значит, приговора не было, значит, Папу или замучили, или он покончил с собой! Душно. Подскочил Соколов, вырвал из папки справку.

— Кто это сдуру ее сюда подшил!

Теперь это конец и для меня.

Нэди протянула красивые мужские носки:

— Мой подарок на дорогу, может, круто придется…

Эти носки на нее надел ее любимый, у Нэди замерзли ноги, когда они гуляли по Праге, он снял с себя эти носки.

Щелчок ключа.

Камера открылась в последний раз.

— На выход с вещами.

— Нэди… алмазы в небе… ветер сбивает… с ног… потерпите… я ведь остаюсь с вами… здесь… потерпите… немножко…

50

Из камеры вышла сама, за дверью подхватил старший.

Во дворе фургон «Хлеб» набит до отказа, в кабине, в которой меня везли в Лефортово одну, нас стоит пять человек, меня что-то спрашивают, я понимаю только, что, как рассказала Гребнер, это уже на чтение приговора и в этап.

Фургон остановился, крики надзирателей, открыли фургон.

— Выходи по одному.

Шагнула и остановилась: да, конечно, это Бутырская тюрьма, моя Лесная улица, на которой я выросла, бегала в школу и из школы мимо этой тюрьмы со своими мальчишками и однажды, узнав, что часовня в конце тюремной ограды вовсе не часовня, а мертвецкая, постановили посмотреть, что это на самом деле! Окно оказалось высоко, я на правах вождя полезла первой, зацепиться совсем было не за что, и я полезла по плечам и спинам моих мальчиков. Заглянула и плашмя упала на землю: это действительно была маленькая часовня, в середине стояла деревенская лавка, и на ней лицом ко мне лежал голый мужчина с открытыми глазами и с разрезанным животом. Пришлось все рассказать Папе, потому что у меня случилось нервное расстройство и я не могла войти не только в темноту, но даже днем в свой подъезд, и меня всегда встречали или Папа, или Баби, или Мама, и я долго пила отвратительную микстуру… а еще зимой: я маленькая, совсем крохотуля, закутанная и перевязанная крест-накрест теплым платком, держу Маму за руку, а Мама вот у этого окошка, да, именно у этого окошка передает узелок… значит, Папа… значит, Папа здесь тоже сидел… тогда… давно…

Вводят в совсем маленькую камеру, где-то наверху тюрьмы, в ней молодая женщина с лицом иудейской красавицы. Узнала меня и в слезах бросилась на шею: Даша Фефер, сестра еврейского поэта Фефера. Я тогда на Лубянке правильно догадалась, что это гнусное дело о Еврейском антифашистском комитете.

Щелчок ключа.

Я опять в фургоне. Одна. Опять Лубянка.

…«Домой»! Все выяснилось!

Вводят на наш этаж. Подводят к нашему поперечному коридору. Направо наша четырнадцатая камера… сердце бешено колотится, до Нэди несколько шагов… поворачивают налево.

В камере четыре женщины… узнали меня, но демонстративно не общаются… наверное, или партийные дамы, или партийные жены.

Слушаю оправку… тринадцатая камера… шаги одной женщины… Жемчужина… четырнадцатая… шаги Нэди! Кричать! Биться в дверь! Не смею. Не имею права. Нэди ничего не поймет, будет мучиться.

Когда троих увели на допрос, четвертая, самая симпатичная, сказала, что они жены партийного руководства Ленинграда, их посадили вслед за мужьями и привезли в Москву.

Четыре дня ожидания. Ведут на допрос. Абакумовские коридоры! Все выяснилось! Все выяснилось!

Абакумов свеж, выбрит, благоухает, но не за столом, как в те разы, а встречает меня почти у двери, и стул мой стоит как-то странно, непривычно: этот длинный стол для заседаний кончается, и мой стул поставлен у одного угла стола, а у другого стоит Абакумов, и за ним в стене что-то похожее на задрапированный камин.

— Расскажите о приеме у маршала Тито с самого начала.

Подходит ближе, смотрит не отрываясь… я схожу с ума: мне чудится, что он меня боится… вдруг приказывает увести…

Щелчок ключа.

— На выход с вещами.

Я опять в Бутырской тюрьме.

Огромная камера или, может быть, я отвыкла за год от пространства. Двухэтажные нары забиты людьми — человек сто. Ко мне бросились женщины за утешением, за надеждой, а я не могу найти для них слов, я Маугли, я тропический дикарь, я отвыкла от людей, мне странно, что столько людей может быть одновременно. Девочки, старухи, ровесницы.

Девочка с огромными, наполненными ужасом глазами, дочь секретаря ЦК комсомола Косарева, расстрелянного в тридцать седьмом году; еще две сестрички, дочери какого-то министра, тоже расстрелянного в тридцать седьмом году: младшую взяли прямо из десятого класса, у старшей грудной ребенок, и ее уводят из камеры кормить ребенка грудью; молодая женщина, рыдая, рассказывает, что она

Вы читаете Татьянин день
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату