возможном покровительстве, даже в случае неудовольствия сегуна. Крепко княжеское слово, крепче стали его меча и доспехов его самураев. Ах, если б еще время не поджимало! – кто знает, что новенького взбредет в голову раздраженному сегуну…
Приходилось торопиться с отъездом. Спешить в беде – хуже некуда. Оттого и трудились в поте лица носильщики, оттого и суетился толстячок костюмер; оттого и хотелось юному Мотоеси сорвать злость на ком попало.
Бессмысленно.
Глупо.
Позорно даже!.. А хочется, аж скулы сводит.
– …Молодой господин! Что ж вы-то не собираетесь?
Юноша очнулся.
– Глядите: вернется ваш старший братец, браниться станет!
– Я не еду. – Мотоеси взглянул на толстячка и увидел: изумление весенним половодьем заливает розовое личико костюмера. – Я остаюсь в Киото, с отцом.
Толстячок мигнул, шмыгнул носом, похожим на спелую сливу.
– А-а-а… это конечно. Сыновний долг превыше всего! И то верно: мастер-наставник уже в летах, годы на плечах, как снег на иве… Вы оставайтесь, молодой господин, вы берегите отца-то, пуще жизни берегите, такие люди раз в тысячу лет рождаются! А мы деньжат подзаработаем и вышлем, мы уж расстараемся, в лепешку разобьемся…
Он говорил что-то еще, шумно сморкаясь в цветной платок, но Мотоеси его не слушал.
Юноша знал: рядом с отцом его удерживает не только – и главное, не столько – сыновний долг. Отец молчаливо одобрил бы любой выбор младшего сына. Уехал бы – одобрил; остался бы – одобрил. Мотоеси было страшно признаться самому себе: он не нужен труппе. Он, бездарность, позор семьи, будет только обузой. На сцену его станут выпускать из милости, позволяя в антрактах пересказывать опоздавшим или тугим на ухо зрителям краткое содержание пьесы. Брат время от времени позволит себе изречь скупую похвалу, вкус которой горше полыни, а прочие актеры (да что там актеры – костюмеры! музыканты! служки!) станут понимающе переглядываться за спиной.
Брат брата не выдаст.
Из уважения к имени Будды Лицедеев, из уважения к славной семейной традиции…
– Что с вами, молодой господин?! Вы плачете?!
– Пыль, – хрипло отозвался Мотоеси, отворачиваясь от толстячка, от его обидного сочувствия. – Пыль… глаза ест…
К счастью, носильщики сейчас как раз выволакивали из кладовой сундук с одеждой, и костюмер мигом забыл о юноше, бросившись следить за погрузкой.
Юноша отошел в сторону и присел на скамеечку близ фонтана.
Маленького, даже можно сказать – крохотного фонтанчика: рыба, встав на хвост, плюется тоненькой струйкой.
Он, младший сын Будды Лицедеев, бесполезней этой рыбы. Она хоть прохладу дает. А он… отец, небось благодарить станет, обнимет, скажет: «Ты – моя опора в старости!» Отец все понимает. Кроме одного, о чем старому Дзэами не ведать во веки веков: после убийства
Не-е-ет!
Никогда.
В каждой маске Мотоеси виделся гладкий пузырь.
Безликое лицо.
Та страшная маска бывшей «Горной ведьмы», память о бойне на кладбище Касуга, которую юноша прятал ото всех на дне личного сундучка, под грудой хлама и старых кимоно.
Вот и сейчас: посмертная память о
Что за блажь?
Сгинь! Пропади…
Не слышит… не хочет.
Нижний разлом оброс пухлой мякотью губ, почти сразу сложившихся в брезгливую полуулыбку, еще ниже выпятился костистый подбородок, нос с горбинкой навис над щеточкой усов – и под прорезями– глазницами залегли мешки, щедро расцвеченные сизыми прожилками вен.
На юношу смотрела маска чиновника.
Чиновника пятого ранга, того самого, что явился с указом сегуна к опальным актерам.
– Кто… кто ты такой?!
Белые губы Мотоеси прошептали это беззвучно, одним намеком на вопрос, столь же бессмысленный для самого юноши, как и для любого, попытавшегося подслушать этот шепот.
Вместо ответа маска чиновника, в которую превратился призрак
Снова перед глазами (внутренними? внешними?!) проступило лицо чиновника – ложное? подлинное?!
Одновременно с этим отчаяние и горечь покинули душу Мотоеси. Совсем. Вместо них властно воцарилось презрение, презрение высшего к низшему, ловчего сокола к жирной утке. Ничтожество всегда остается ничтожеством, в какие бы яркие личины оно ни рядилось, и добродетель всегда, рано или поздно, бывает вознаграждена, а порок – наказан. Это закон. Это незыблемость, фундамент, который не расшатать мерзким людишкам, полагающим себя пупком великой Аматэрасу, а всех остальных – засохшим дерьмом на краю выгребной ямы. Истинный человек не дает своим чувствам прорываться наружу, на потребу зевак, но скрытое всегда становится явным, и внутри каждый сам себе – сегун и государь. Власть доставляет удовольствие, власть над собой, власть над другими, будь она выражена силой духа или указом сегуната…
Что?!
Юноша вскочил, снова сел, нервно комкая в пальцах край пояса. Странное состояние ушло, улетучилось рассветным маревом под лучами солнца, кожу лица теперь немилосердно жгло, словно Мотоеси обгорел под жаркими поцелуями светила. Юноша поднес руки к лицу, ощупал нос, уголки рта… гладко выбритую верхнюю губу…
В волнении он даже не обратил внимания, что чиновник пятого ранга уже несколько минут смотрит на него, и только на него.
Смотрит зло, раздраженно, не пытаясь скрыть своих чувств.
Чиновники так не смотрят на опальных актеришек; так смотрят равные на равных, перед тем как произнести оскорбление.
Нет, юноша этого не видел, и хорошо, что не видел.
Туча не громыхнула молнией.
Чиновник поправил шапку тем же нервным движением, каким Мотоеси секунду назад дергал свой пояс, и быстрым шагом направился к экипажу. Неподобающе быстрым шагом. Слуги и скороходы из свиты помогли ему подняться в плетеный, богато украшенный кузов на двух больших колесах; погонщик, встав у передка, хлестнул тяглового быка – и процессия тронулась.
Вообще-то быка полагалось распрячь по приезде, но кто мог знать, что чиновник решит задержаться,