Человек бежал издалека. Была в его беге какая-то несообразность, но определиться не получалось: бегун поминутно скрывался за утесами, чтобы вскоре вынырнуть и припустить дальше по каменистой тропе.
Скоро встретимся, тогда и разберемся.
По левую руку курились дымки. Сизые, облизывали небо: вдруг просветлеет? Вкусно тянуло жареным луком. Здесь, на южной окраине лагеря, растянутого на многие стадии, обосновались триккийцы, а эти без лука дня не проживут. Утверждают, что от ста болячек. Ладно, пусть их... лишь бы морду в сторону воротили. Доберемся до микенской стоянки, сдадим златовласку отцу нашему Агамемнону с рук на руки – то-то радости! Насмерть, небось, отчима заговорит, вот и не придется плыть воевать.
Все польза.
Бегун неожиданно вывернулся совсем рядом: из-за приземистой скалы, похожей на черепаху.
– Ой, какой хорошенький! – это златовласка.
– Лигерон! – ахнул Одиссей, признав.
Малыш Лигерон был обнажен, если не считать повязки на чреслах. Да, теперь уж точно не считать, потому что свалилась. А малышу нипочем: подбежал, остановился. Дыхание ровное, размеренное. Пламя кудрей по плечам: даже не вспотел. Словно мгновеньем раньше выйдя из шатра, с хрустом потянулся – затрещали молодые косточки...
– Дядя Одиссей! дядя Одиссей – это она?!
Не скрываясь, заржали в двадцать глоток свинопасы. По-мужски, одобряя. Неймется парню. Вон, даже видно: до чего неймется. Жениховское дело святое. Дядя Одиссей, и тот понимает: святое. Иначе б на привале!.. ох, этот дядя Одиссей, он у нас рыжей рыжего, жениха женихастей...
– Она, малыш.
– Моя?!
Ну как тут не улыбнуться?
– Твоя, твоя... Ты чего вперед побежал? Женихам положено в нарядах, со свитой...
Не дослушал. Перебил, глядя исподлобья:
– Дядя Одиссей... а ты ее мне привез?!
– Тебе, тебе. Кому ж еще, если не тебе?
Влажный Лигеронов взгляд полыхнул благодарностью. И еще: темным, смоляным облегчением. Лишь сейчас Одиссей ощутил с опозданием: ответь он по-другому, отшутись или уклонись от прямого согласия – малыш бросился бы на них. Как есть, голый, безоружный – против всех.
Быть беде.
Откуда? почему?! – а дитя издалека всхлипывает: быть...
– Взаправду мне? Не Носачу?!
Носачом малыш с самого начала звал Агамемнона. За глаза, а случалось, что и в глаза. На совете, например, с удовольствием вертя в руках жезл, дающий право слова. Микенский ванакт морщился, но прощал. Считал ниже себя гневаться на обиженного умишком. Только и платил, что всегда именовал малыша Ахиллом, забывая имя 'Лигерон' – Не-Вскормленный-Грудью терпеть не мог своего прозвища, мигом закипая.
Сошлись вода с огнем...
– Лигерончик! миленький мой! – вмешалась Ифигения, спрыгивая наземь трепетной ланью. Ничуть не стесняясь, подошла близко-близко; обожгла вопросом:
– Пошли к тебе, ладно?! В шатер?
Аж жарко всем стало. Дочь Елены Прекрасной и сын Фетиды Глубинной. Вот они, оба: серебряная кровь.
– Стой! стой, дурак! куда?!
А за триккийским лагерем, на подъездах к эонянам – налетели, завертели. Окружили. Свинопасы вокруг колесницы сломя голову кинулись. Встала живая стена, копья наперевес: брось шалить, дуроломы! Пылища столбом, будто толпа Лигеронов разбегалась; копыта, гривы, плащи меховые. Отовсюду: 'Кур-р-р!' Ну, раз 'Кур-р-р!', раз плащи по жаре, значит, все в порядке.
– Опустите копья! Я кому сказал! Свои!
И рядом, глашатайским праздничком:
– Радуйся, Диомед, сын Тидея!
Куреты-верховые (сотни полторы, не меньше!) смешались. В ушах ковыряются. Назад сдали, вертятся в седлах. Один вместо 'назад' – вперед. С седла птицей:
– Где она?!
И едва ли не за грудки норовит.
Слез я с колесницы. Вплотную подошел: как невеста к жениху. Да в шатер проситься раздумал: злой он, Диомед. Неласковый. Как в Микены за девкой ехать, так куретов шиш допросишься. А как из Микен с девкой встречать, так целым войском скачет.
– А пожелать мне радоваться? – спрашиваю.