Королю было больно. Пожалуй, никто, даже врачи, давно привыкшие к чужим страданиям, даже фельдшеры, чье ухо огрубело от наихудших криков боли – детских… никто не понимал, насколько ему в действительности плохо.
Никто.
Кроме тебя.
Так спелое на вид яблоко лопается под пальцами, открывая источенную червями, гнилую, дурно пахнущую сердцевину; так под твердой кожурой ореха воняет тленом бывшее ядро.
Король умирал, выбрав отнюдь не самый легкий способ самоубийства.
'Княгинюшка…'
'Зачем?' – одними губами; нет, какими там губами! – сердцем, душой, тайной струной, готовой порваться в любой миг, спросила ты.
– Господин Ознобишин! Вы можете говорить?!
'Зачем? полгода – ни единого финта, Рашеленька… ни единого! Они Андрюшеньку – булыжниками… груда камней, груда, и шевелится… долго. А меня, старика, пальцем… пальцем не тронули! Божьи мельницы, дескать! медленно мелют, дескать! даже искать не стали – иди, кто бы ни был! гуляй! на том свете дороже заплатишь!..'
– Господин Ознобишин? Вы слышите меня?
'Н-не… н-не надо… меня арестовывать… Я сейчас… я уже…'
– Он слышит, – ты тронула Джандиери за предплечье и мельком удивилась: камень, не рука. – Он слышит вас, Шалва. Не надо его арестовывать. Он сейчас умрет, и все закончится.
– Да как вы!.. – замельтешила сестра, гневно поджимая и без того узкие губы. – Кто умрет?! кто умрет, я вас спрашиваю?! Петр Валерьянович, не слушайте вы их! сейчас профессор Ленский приедет! за ним послали, на извозчике! Эх, вы! Петр Валерьянович детей! с того света! он – доктор, целитель! а вы!..
'Рашеленька!.. закрой ее, глупышку. Или нельзя?..'
– Можно, – кивнула ты. – Сейчас нам все можно, мой Король.
Под рукой камень стал наливаться свинцом: Джандиери почувствовал твой «эфир», не мог не почувствовать, но тебе было все равно. Полгода – ни единого финта… как же он смог? как выдержал?! И еще: ребенок этот… Уртюмов, внук Ермолая…
Зачем?!
'Низачем, Рашеленька. Просто так. Мальчишечка от пневмонии… только-только… Сумел дотянуться; за уши… выволок. Оно можно, когда… только-только… Низачем. Пора мне, Княгинюшка.'
– Грехи замаливал, Король?
Не хотелось, а спросилось.
Само.
'Дура ты, Княгинюшка. Сумасшедшая дура. Сама ведь знаешь…'
– Знаю, Король. Прости.
Впервые ты самовольно работала в присутствии облавного полковника. Научилась, значит. Впервые; и, должно быть, в последний раз. Замолчала, как отрезало, сестра милосердия – завтра и не вспомнит, о чем кричала-гневалась; Джандиери, закованный в броню нечувствительности, просто молчал, не забирая руки, за что ты была ему признательна; а ты работала.
Булыжник лег под ноги: крупный, тесаный.
Стены поднялись вокруг: зубчатые, могучие.
Ворота.
Галерея сверху.
И во дворе замка, на троне из слоновой кости, умирает король-некромант.
Тучами кружат в небе нетопыри, скорбным писком салютуя уходящему, багровый глаз солнца течет слезой, скатываясь в черный проем между башнями; стражники у подъемного моста застыли железными истуканами, подняв алебарды в салюте прощания.
Так, мой Король?
'Спасибо… спасибо, Княгинюшка…'
Череп в медной диадеме страдальчески оскалился, благодаря. Доктор Ознобишин теснее закутался в плащ, в расшитый жемчугом бархат, словно стыдясь тела, предавшего его в такой момент; плоть таяла на суставах пальцев, обнажая кости, кожа истлевала гнилой ветошью.
Смрад забивал тяжкий аромат благовоний.
И еще: брезжил на самой окраине взгляда (присмотрись – исчезнет!) – Белый Рыцарь. Некто; никто. В иссиня-снежной броне; лишь сквозит алым в сочленениях доспеха – ранен? измарался? мерещится?!
Ладно.
Пусть его брезжит.