извечных банальностей, которые существуют с тех пор, как на свете появились банальные люди, то есть очень, очень давно.
— Вот, например, это, — сказала Джулия, придвигая к себе запылившуюся стопку бумаг на «рабочем» столе Освальда. — Это что?
— Ах, это? Заметки для книги о елизаветинской драматургии.
Джулия повела носом, как скептик на галерке в день премьеры.
— А это?
— Заметки тети Урсулы для нашей совместной книги о дворе Людовика Пятнадцатого.
— И ты думаешь, это старье кому-нибудь интересно?
— Да, — заявил Освальд неожиданно храбро. — Мне интересно, и тете Урсуле тоже.
— А публике нет, — сказала Джулия, ни минуты не сомневаясь в том, что она и есть публика. — Не удивительно, что с таким материалом у тебя ничего не выходит. Это не современно. Да если бы Шекспир, или как его там, написал пьесу сейчас, никто бы не пошел ее смотреть.
— А кто в этом виноват? — спросил Освальд, но Джулия пропустила его иронию мимо ушей.
— Почему бы тебе не написать что-нибудь вроде пьес Ноэля Кауарда?{15}
— По той же причине, почему этого не делают еще сто тысяч человек, — отвечал Освальд просто. — Потому, что я этого не могу. Если бы я мог писать новые пьесы, то, уж поверь, не стал бы трудиться разбирать старые.
Слегка удивленная логичностью этого довода, Джулия, однако, не сложила оружия.
— Ну, а тогда почему бы тебе не написать что-нибудь о русском балете? Некоторые их постановки еще пользуются успехом.
— Дорогая моя, — сказал Освальд почти твердо, — если ты проедешься на Черинг-Кросс-роуд, то увидишь там целый магазин, набитый книгами о балете. Самый ничтожный из авторов этих книг знает о нем больше, чем я.
— У тебя на все отговорки, — сказала она недовольно.
Освальд пожал плечами.
— Ты думаешь только о себе, — разбушевалась Джулия. — Ты жалкий эгоист и лентяй. Тебе бы только сидеть и курить, да ходить в театр, да выпивать с гадкими молодыми людьми. Порядочный человек и знаться бы с такими не стал. Почему ты не можешь быть, как другие мужчины, Освальд, почему ты ничего не делаешь?
Бедный Освальд! Кое-что ему очень хотелось бы сделать — например, укротить жену и получить обратно свои деньги. И еще ему хотелось сделать нечто очень, казалось бы, простое — высказать свое мнение в домашнем споре. Ну вот, к примеру, неужели он не может объяснить, что пытаться писать книги, когда тебе это противно, нет никакого смысла? Нет, не может…
Джулия отказалась от безнадежной задачи сделать из Освальда «мужчину» и притом «современного», но продолжала пилить его так успешно, что через полгода у него был состряпан какой-то винегрет касательно двора Людовика XV и начат объемистый исторический роман, в котором нравы комедий XVII века задумано было изобразить в манере Пруста. Сгибаясь под этой ношей, Освальд только на то и надеялся, что провал обеих книг убедит его мучительницу в полном отсутствии у него литературных способностей и он обретет желанный покой.
Но он недооценил свою Джулию. По мере того как издатели один за другим спешили отказаться от его шедевров, надежды Освальда росли, а чело Джулии мрачнело. Как! Отказаться напечатать труды ее мужа, созданные при ее участии, преграждать ей дорогу в высшее общество и в светскую хронику? Да кто они такие, эти издатели? Мужчины они или нет? Оставив Освальду две тысячи папирос и граммофон, она велела ему сидеть за городом, а сама занялась выяснением этого вопроса. Одни издатели ее просто не приняли, другие принимали, но решительно, хотя и любезно, отказывались от чести напечатать Освальда, а когда глаза у Джулии добрели, незаметно вызывали звонком секретаря-машинистку. Наконец она разыскала одного маленького издателя — правда, сам он был крупный мужчина с веселым румяным лицом и в роговых очках, а маленькими были его кабинет, редакционный персонал и деловые масштабы.
Поначалу он отмахнулся от Освальда почти так же решительно (хоть и любезно), как остальные. Но Джулия посмотрела на него, а он посмотрел на Джулию. Он запнулся, не закончив красноречивой тирады на тему о застое в делах и недостатке читательского интереса к французским мемуарам и историческим романам. Он снова посмотрел на Джулию, и она ответила ему ласковым взглядом. Он предложил ей папиросу, она не отказалась. Разговор перешел с книг Освальда на популярных актеров и автомобили. Он позволил себе две-три остроты, и смех Джулии показал, что она их оценила. Джулия дала понять, на какие жертвы приходится идти жене отшельника-ученого (который в эту самую минуту, дымя папиросой, тянул в деревенском кабачке джин с вермутом и заигрывал с буфетчицей), и издатель пожалел ее и горячо одобрил. Время летело незаметно. Вошла секретарша с бумагами, но издатель жестом повелел ей удалиться.
— Половина первого, — сказал он. — Может, нам вместе позавтракать и обговорить все подробно?
Джулия стала кокетливо отнекиваться, но сдалась на его чисто мужской довод, что сделки веселее всего заключать за столом. Завтрак и правда получился веселый, только об Освальде и его злосчастных трудах не было сказано ни слова, хотя они обсудили самые разнообразные предметы и обнаружили поразительную общность интересов и вкусов. Они расстались в половине четвертого, сговорившись вместе пообедать на следующий вечер и подумать, «как поступить с этими книгами». Джулия написала Освальду, что, возможно, задержится дня на два, и настроение у Освальда поднялось — не только потому, что ему продлили отпуск, но и при мысли о трудностях, с какими она в своем упрямстве столкнулась. Знай он, с чем именно она столкнулась, он бы так не радовался. Деловые беседы нередко затягиваются, не без приятности для тех, кто питает к ним склонность.
Дней десять спустя Освальд валялся на диване, курил и раздумывал, испортится ли граммофон, если пластинка будет крутиться и крутиться, потому что очень уж лень встать и остановить его. Вдруг он услышал с дороги громкий, знакомый гудок автомобиля и понял, что передышке пришел конец. Это, разумеется, была Джулия. Он удивился, как тепло, почти смиренно она с ним поздоровалась словно заискивая перед ним. Большую часть своей жизни Освальд прожил так бездумно, что не удосужился уяснить себе великий закон, гласящий, что неверность часто порождает мир в доме. Он только порадовался, что Джулия сегодня не расположена к агрессивным действиям.
А Джулия, надо сказать, была так основательно введена в заблуждение вздорными теориями Освальдовых теток, что все еще полагала, будто Освальд «хочет писать», и не сомневалась, что договор, да еще сразу на две книги, приведет его в восторг. Ненависть к писательству, которую он почти не пытался скрыть, она воспринимала как признак «артистического темперамента». Поэтому она тут же извлекла из сумочки длинный, сложенный вдвое конверт и сказала Освальду:
— Угадай, что это такое?
— Опять бланк для сведений о подоходном налоге?
— Ничего подобного! Это тебя порадует.
В сознании Освальда, как яркий метеор в темном небе, промелькнула надежда — неужели ему возвращают доход, который он так опрометчиво перевел на имя жены?
— Это юридический документ? — спросил он осторожно.
— Да.
У Освальда заколотилось сердце.
— Касается денег? — спросил он уже смелее.
— Отчасти. Но это еще не все — он касается твоей карьеры.
Разочарование Освальда можно описать, лишь прибегнув к метафоре. Что-то оборвалось у него в душе. Так чувствует себя молодой офицерик, который воображает, что его вызвали в ротную канцелярию, чтобы уволить в отпуск, а оказалось, что ему всего-навсего выпала честь вести солдат в атаку на окопы противника.
Ах, это слово «карьера» — и как только бог допустил такую пакость!
— Покажи, — сказал он уныло.