безусловно, была врагом его страны — Венеции, но была лояльна по отношению к нему.
К несчастью, Казанова на время перестал прислушиваться к тому, что подсказывало ему сердце, а отупевший в тюрьме разум тщетно пытался вновь обрести прежнюю гибкость и, осмыслив, решить возникшую проблему. Ему не нужна была просто женщина — ему нужна была женщина, над которой он одержал бы победу в состязании умов. Вместо того чтобы подойти к Анриетте и заключить ее в объятия, он знаком указал ей на кресло, в котором раньше сидел фон Шаумбург, а сам сел на ее место.
Он понял — или решил, что понял, — теперь все, и воздадим ему должное: почувствовал в известной мере жалость и нежность к одинокой молодой женщине, которую побудили высокие и одновременно общечеловеческие стремления — ибо такого рода натуру легко побудить подобными стремлениями — взять на себя опасную и постыдную, до конца не понятую ею миссию. Раз взявшись, она уже не могла отступить безопасно и с честью для себя, а высоконравственные правители использовали ее и обманывали, идя на такие низости, до каких редко доходит самый гнусный человек. И она не лгала Казанове — разве что можно назвать ложью, когда человек утаивает существенную часть правды. Возможно, она и хотела ему все рассказать — но в какой момент их краткой и неспокойной совместной жизни могла она доверить ему столь важную тайну? Безусловно, не до встречи во Флоренции; во Флоренции же Казанова очень скоро дал ей повод разувериться в нем и отойти от него, а после Флоренции он едва вышел из своего рода испытательного срока, как был арестован…
Анриетта смотрела на Казанову с любовью, стремившейся победить разочарование, а он сидел и размышлял, упершись невидящим взглядом в стол, — слово «арест» поставило перед ним новую проблему или группу проблем. Обязан ли он все-таки своим арестом донне Джульетте? А не могли его арестовать, потому что… да и какая может быть иная причина, кроме той, что он был с Анриеттой, а инквизиторы знали, за что она взялась? Не спасло ли Анриетту от действительно жутких ужасов тюрьмы и комнаты пыток то, что он невольно сам шагнул в расставленную полицией ловушку и она преждевременно захлопнулась? И не по горькой ли иронии судьбы, к которой так обожал прибегать инквизиторский ум, его лояльность к родине подверглась такой проверке, что именно его послали обольщать собственную любовницу и попутно сделать открытие, что она — тайный агент, участвующий в заговоре, который должен нанести роковой удар высокочтимой Венецианской республике?
— Ну-с, — громко произнес Казанова, заерзав в кресле и подняв от стола взгляд, но не глядя Анриетте в глаза, — что же мы теперь будем делать?
— Да, — унылым бесцветным голосом с горечью отозвалась она, — и вправду, что же мы теперь будем делать?
Казанова перестал отчаянно сражаться с самим собой и впервые с тех пор, как вышел из своего тайника, по-настоящему посмотрел на Анриетту — и увидел, как она хороша. У него так и вертелось на кончике языка: «Пойдем в постель!», что — при всей бесцеремонности и грубоватости подобного предложения — было бы, несомненно, лучше невольно вырвавшегося у него:
— А нам неминуемо грозит опасность?
Вопрос этот объяснялся, пожалуй, не трусостью, как могло показаться, ибо он вырвался у Казановы случайно, — просто под влиянием внезапно вспыхнувшего желания Казанова потерял душевное равновесие и выразил мысль, которая, естественно, мелькала в уме у обоих. Но откуда было Анриетте это знать? Слегка отодвинувшись от него, она сказала:
— Как я могу на это ответить? Все зависит от того, что ты подразумеваешь под опасностью и что ты намерен предпринять…
Казанова понял, какая горькая мысль засела в ее мозгу — «Он может спастись, если отдаст меня в руки венецианцев», — а поняв, был ошеломлен. Что он такого сказал или сделал, чтобы она могла столь мерзко думать о нем? Повинуясь порыву — наконец-то он поступал как надо! — он перегнулся через узкий столик и сжал ее руку.
— Как же тебя покалечила жизнь! — с нежностью произнес он и с сожалением добавил: — И какой же я, должно быть, дал тебе повод не доверять мне — подлец я и дурак!
Она пожала плечами и отняла у него руку, не желая слишком скоро смягчаться.
— Нет нужды осуждать себя за то, что ты такой, каким тебя сотворил господь, — сказала она по- прежнему не без горечи, но уже мягче. — Я сама могу позаботиться о себе — во всяком случае, должна. Ты же не можешь не считаться с долгом перед своей родиной и с тем, что дал определенное обещание в обмен на свободу.
Теперь Казанова в свою очередь пожал плечами.
— Прекрасно, прекрасно! — с сарказмом произнес он. — Значит, мы должны погубить себя, чтобы — видите ли — сдержать слово, данное тиранам и бандитам. Ей-богу, Анриетта, ты выводишь меня из себя. Да неужели ты считаешь, что человек может быть связан обещанием, которое его вынудили дать? Или же что человек обязан быть лояльным по отношению к государству, которое причуды ради посадило его за решетку?
— Некоторые считают, что да.
— Значит, они круглые дураки, — решительно заявил Казанова. — Я никогда не принадлежал к тем, кто похваляется слепой преданностью этой абстракции — суверенному государству, рядящемуся в костюм Провидения. Меня вполне устраивало оставить его в покое, пока оно оставляло меня в покое, но когда Провидение решило мило развлечься и бросить меня в тюрьму и предоставить мне там гнить, ибо ему не нравится цвет моих глаз… Да если я скажу тебе, Анриетта, что твой мизинчик бесконечно дороже мне, чем все политические институты Венеции, включая ее владения за пределами Адриатики, это будет самым слабым, но самым искренним комплиментом!
Это был куда лучший способ завоевать женщину, чем упущенные поцелуи и презренный страх грозящей опасности. Анриетта наконец улыбнулась.
— Ты слишком прямолинеен, — сказала она, — и, пожалуй, немного несправедлив. Ты же все-таки сожительствовал — это слово они употребляют? — с опасной иностранной шпионкой.
— Они такие остолопы, что я не уверен, знали ли они это! — воскликнул он. — В любом случае это не имеет значения!
— Ты в самом деле так считаешь? — многозначительно спросила она. — Для тебя правда не имеет значения, что я — каковы бы ни были мои мотивы и под влиянием какого принуждения я бы ни действовала — в самом деле старалась выкрасть у Венеции эти крепости и передать их Австрии?
— Если венецианцы столь низко пали или настолько глупы, что их можно подкупить и выманить из бастионов, составляющих их собственную силу, пусть теряют эти бастионы — иного они не заслуживают, — нетерпеливо ответствовал он. — Да разве могли венецианцы любой другой эпохи быть повинны в таком?.. Но зачем мы теряем время на эти академические вопросы? Нам надо думать о собственной жизни. Я бы предпочел, чтобы ты никогда не имела ничего общего с этой грязной интригой… но ты была пешкой, девушкой, на чьих благородных чувствах решили сыграть. Так или иначе, теперь все это позади.
— Разве можно что-то изменить? — Она отказывалась ухватиться за надежду, которую он ей давал, хотя сердце у нее и подпрыгнуло от радости, ибо она понимала, что он имеет в виду. — Эти инструкции, что лежат на столе под твоей рукой, говорят о другом. Мне следует изучить их сейчас, чтобы уже завтра приступить к исполнению.
— Пф! — Лицо Казановы исказилось отвращением. — Ты хочешь сказать, что намерена?.. Но ты же это несерьезно. Так или иначе, я этого не допущу.
— Как же ты меня остановишь?
— Очень просто, — сказал он, уже не сдерживаясь, но и не пережимая. — Я буду держать тебя в объятиях до тех пор, пока ты не пообещаешь уехать со мной — и уже на сей раз без расставаний.
Анриетта невольно улыбнулась.
— Чему ты смеешься? — поспешил спросить он. — Что тут такого забавного?
— Не просишь ли ты меня пожертвовать ради тебя слишком уж многим? — заметила она, а глаза говорили, что вопрос задан не всерьез.
— Ничуть! — Он сделал вид, что отнесся к ее вопросу не легковесно, а воспринял его au pied de la lettre[85]. — Даже если тебе и вернут твои владения, в чем я сомневаюсь, ты навеки останешься их рабой…
— Ты забываешь об огромной привилегии быть представленной ко двору… преемника ее