Мы подошли к мощеному двору, вокруг которого теснились прокопченные домишки из желтого кирпича; двор еле освещался единственным газовым фонарем с разбитым колпаком. Живописно? Я думаю, что то, что иностранцу кажется живописным, для местного жителя — чаще всего лишь нищета и убожество. Рэндл постучал в дверь одного из этих мало привлекательных жилищ, и некоторое время спустя ее открыл какой-то мальчуган. Он подозрительно уставился на нас.
— Вам чего?
— Привет, малыш! — сказал Рэндл весело. — Мистер Кокс дома?
— Сперва вытрите получше ноги, а потом уж поднимайтесь по лестнице, — сказал мальчуган и захлопнул за нами дверь. У меня немедленно защипало в носу и в горле: на нас пахнуло таким букетом запахов, какой можно сравнить лишь с прочно устоявшейся вонью очень старого и очень запущенного курятника. Тут было все: испорченная канализация, небольшая утечка газа, не слишком тщательная уборка с помощью сырой тряпки, намотанной на швабру, неистребимые следы бесчисленных обедов, ужинов, завтраков… наверное, и святой, пребывающий в апостольской скудости, почувствовал бы отвращение. Крохотный желтый язычок света из газового рожка только сгущал темноту — без него было бы чуточку светлее. Пока мы, спотыкаясь, взбирались по лестнице, я все время зажимал нос платком — это было попросту необходимо. «Умение показать товар лицом?» — недоумевал я.
Некоторое время, громко шаркая ногами, мы плутали по небольшой, погруженной в кромешную тьму площадке, и наконец Рэндл постучал в невидимую дверь. Громкий, хотя и слегка приглушенный голос тут же ответил:
— Входите же!
Дверь распахнулась с необычайной силой, и на пороге обнаружился сам мистер Кокс — весь с головы до гетр, слабо белевших в свете, сочившемся из комнаты. Мистер Кокс схватил нас по очереди за руку с подлинно демократическим радушием и сделал широкий жест рукой, приглашая войти. Я сразу догадался, что Кокс, желая создать «артистическую» атмосферу, сжег несколько палочек сандалового дерева. Это показалось мне весьма отрадным, после того что было в передней и на лестнице. Комната была освещена отнюдь не ярко. Вместо газа, свет которого мистер Кокс, вероятно, почел чересчур сильным, ее освещала пара тонких свечей на камине и одна толстая цветная свеча на громоздкой деревянной подставке в противоположном конце комнаты. В целом впечатление создавалось несколько мистическое — этакий разжиженный Пеладан.[10] Я сразу заметил, что мистер Кокс не один. Он познакомил нас с присутствующими, выказав одновременно и любезность и замешательство, что говорило о неиспорченности его натуры.
— Миссис Клиффорд Доусон.
Мы поклонились.
— Мисс Офелия Доусон.
Мы поклонились вторично.
— Мистер Эзертон Брайндли, известный художественный критик.
Мы пожали друг другу руки вяло, как подобает художникам, людям искусства.
После немалых хлопот и суматохи меня усадили на стул от спального гарнитура, а Рэндл демократично сел прямо на пол. Смущение мистера Кокса было до такой степени подлинным, ненаигранным, что оно немедленно передалось и мне, и потому вначале я мог заметить только, что миссис Доусон высокая блондинка и когда-то была хороша собой, мисс Доусон ростом поменьше, полосами потемнее и очень хороша собой, а на мистере Брайндли чрезвычайно широкий черный галстук и бросающееся в глаза кольцо с печаткой. Мистер Кокс был в коричневой бархатной куртке. Я нервничал и не решался заговорить в присутствии лиц, которых я, не задумываясь, почел тонкими знатоками в области музыки, в то время как мои музыкальные познания были почерпнуты из таких примитивных источников, как Ковент-Гарден, Куинс Холл и Оперный театр. А в концертных залах, где исполнялась истинная музыка, я бывал нечасто. Поэтому я не раскрывал рта, сидел и разглядывал храм, где поклонялись великому артистическому умению показывать лицом.
Я был поражен, когда убедился, что в комнате нет ни рояля, ни даже пианино. Вся обстановка состояла из кровати, неумело замаскированной куском египетской бумажной ткани с узором из мистических изображений старого Нила. Как видно, у мистера Кокса была всего-навсего одна комната, иначе он не стал бы принимать гостей в спальне. Но каким же образом, недоумевал я, совершенствует мистер Кокс свое высокое мастерство, если у него нет для этого необходимого музыкального инструмента? На полках, на двух столиках и на полу было раскидано множество книг и газет, и среди них я заметил африканский барабан, гобой, флейту, глокеншпиль[11] и гавайскую гитару. Я вдруг сообразил, что мистер Кокс, вероятно, один из тех высочайших гениев, которые презирают практику в искусстве и специализируются на теории. Знать лучше самых лучших, почитать великих мастеров за своих учеников (если даже те, как это ни удивительно, упорно остаются глухи к вашим поучениям) — это, очевидно, и есть наивысшая форма всякого искусства.
Такие мысли бродили у меня в голове, пока Рэндл рассказывал длинную историю (я плохо к ней прислушивался), со смаком расписывая, как один «тип» пытался «обдурить» его в каком-то важном деле (я не совсем понял, в каком именно) и был позорнейшим образом посрамлен благодаря его, Рэндла, невероятной смекалке и осведомленности. Мистер Кокс слушал с нескрываемым нетерпением, часто покашливал, прерывал Рэндла остротами, на мой взгляд довольно-таки плоскими, и наконец разразился своим лающим смехом, которым, подумал я, он, должно быть, порядком надсадил себе горло. Чувствуя, что мне надо все же сказать хоть что-нибудь, я отпустил два-три робких замечания, обратившись к мисс Доусон, но получил столь обескураживающе односложные ответы, что окончательно сомкнул уста, тем более что зычный голос мистера Кокса буквально разнес в клочки конец моей фразы. Постепенно мой медлительный ум англичанина осознал тот факт, что нас пригласили сюда не для приятных разговоров, а как избранных, благодарных, покорных слушателей и что этот вечер как бы продолжение концертов, даваемых мистером Коксом в аристократических гостиных.
— Мистер Брэйзуэйт! — произнес он многозначительно. — Я хотел бы выслушать ваше мнение о Sacre.
— О Sacre? — переспросил я в наивном замешательстве. — О каком Sacre?
Такое невежество с моей стороны заставило буквально ахнуть обеих дам и мистера Брайндли. Мистер Кокс насмешливо захохотал, что весьма чувствительно задело мое молодое самолюбие. Надо заметить, что в двенадцатом году в Париже Sacre du Printemps[12] исполнялась впервые, а в Лондоне Стравинский и вовсе был мало известен, вплоть до гастролей русского балета в четырнадцатом году. Рэндл великодушно пришел мне на выручку.
— Брэйзуэйта не было тогда в Париже, — сказал он. — Он локти себе кусает, что проморгал такое событие.
Нетерпеливо отмахнувшись от этого оправдания (какое дело нам, художникам, до невежества hoi polloi[13]), мистер Кокс пустился в довольно туманные рассуждения на тему о Стравинском, из которых на долю Стравинского пришлась одна десятая, а остальные девять десятых были посвящены самому мистеру Коксу. Насколько я понял, «чувство мелодии» у Стравинского далеко не на высоте и оркестровка в общем слабая, потому что он совершенно не умеет использовать арфы. Однако для него еще не все потеряно, потому что он очень внимательно выслушал мнение мистера Кокса (тут мистер Кокс слово в слово повторил все, что он высказал Стравинскому, а французский язык мистера Кокса поражал своим синтаксисом, и словарем, и произношением). К сожалению, Стравинский вынужден был прервать беседу — его призывали неотложные светские обязанности. Однако, потрясенный наставлениями мистера Кокса, он успел сказать ему на прощанье: «On ne cesse pas de s'instruire, nom de Dieu».[14]
По всей вероятности, я один из присутствующих подумал, и, конечно, весьма бестактно, уж не являются ли слова Стравинского иронической цитатой из популярного тогда юмористического стихотворения Жоржа Фурэ, автора «La Negresse Blonde».[15] Но сам мистер Кокс был абсолютно убежден, что произвел на Стравинского глубокое впечатление. Затем он пустился критиковать других композиторов, выказав полное презрение ко всем тем, которые были мне известны, как, например, Моцарт или Вагнер, и дав более снисходительную оценку двоим или троим, имена которых я слышал впервые и не запомнил. Насколько я понял, все они были или польскими евреями, или гражданами