Увидев меня, она улыбнулась и приложила к губам палец, призывая не шуметь. Она не сделала ни малейшей попытки прикрыть свою трогательно обнаженную грудь. Не очень-то разбираясь в условностях эпохи Регентства, я был одновременно и очарован, и смущен, но она сделала мне знак, чтобы я остался.
Ребенок прямо за едой заснул. Влажный сосок выскользнул у него изо рта.
Она привела в порядок свою одежду и осторожно уложила Уильяма в колыбельку, прежде чем заговорить.
— Теперь, похоже, он будет спать. Бедный крошка, у него колики, но я дала ему каплю опия.
— Я думал, вы уплыли со всеми на шхуне.
— Я осталась, потому что малышке-Уилмышке было не по себе, а ему еще ох как достанется, пока мы будем возвращаться в Англию. А кроме того, я осталась потому, что, насколько я понимаю, вы хотели поговорить со мной.
— Вы очень деликатны.
— Это скорее интуиция, чем деликатность, поскольку что-то подсказывает мне, что вы навестили меня с каким-то необычным умыслом.
— Мэри — если вы позволите мне так вас называть, — да, я и в самом деле преследую некий весьма необычный умысел. Но я знаю, что вы — девушка, наделенная и богатой интуицией, и разумной деликатностью; сказанное вами намного облегчает мою задачу…
Головой я почти не задевал низкие балки потолка, а она едва доставала мне до середины груди. Не знаю, не тогда ли, пока мы стояли в полумраке скромной гостиной, подпал я под ее очарование.
Почти все пожитки в комнате были уже сложены для переезда. На столе виднелись остатки скромного завтрака; я заметил хлеб с чаем да какие-то фрукты. Там, где сидел Шелли, лежал раскрытым какой-то массивный немецкий фолиант, поверх которого примостилась маленькая книжечка в двенадцатую долю листа. В приглушенном свете Мэри казалась бледной. У нее были светлые волосы, и на миг я подумал о другой, недавно встретившейся мне женщине —
Элизабет Лавенца. Но если Элизабет обдавала окружающих холодом, это ни в коей мере не относилось к Мэри. У нее были серые глаза, одухотворенное и — может быть, я это придумал — чуть игривое — с тех пор, как она поймала у себя на груди мой восхищенный взгляд, — выражение лица. В обращении со мной она не проявила и грана той робости, которую выказывала накануне вечером в компании Байрона.
Подчиняясь порыву, я сказал:
— Вы мало говорили во время нашей вчерашней беседы. А ведь я знаю, вам было что сказать.
— Там мне полагалось слушать. И мне хотелось слушать. Шелли был не в ударе, а он всегда так красиво говорит.
— Да. Он большой оптимист, когда речь заходит о будущем.
— Быть может, он стремится произвести такое впечатление.
На нас опустилась тишина. Ребенок спал у ее ног. Казалось, вокруг нас оживает множество неуловимых ощущений. Мне вновь стало слышно, как тикают часы — и как бьется им в такт мое сердце.
— Пойдемте, сядем у окна, — предложила она. — Расскажите же мне то, что вы хотите сказать. Это касается Шелли?.. Нет, это касается нашего вчерашнего разговора. Поверьте, у меня волосы вставали дыбом, когда вы так говорили о будущем. Вы вызвали к жизни в моем воображении легионы еще не рожденных — и зрелище это ужаснуло меня ничуть не меньше, чем пресловутые легионы мертвецов. Хотя, как и Шелли, я не верую, как того требует христианская религия, — кто из разумных людей в наше время на это способен? — я верю в духов. Пока вы меня не просветите — а может быть, и после этого, — я буду видеть в вас своего рода духа.
— Очень удобный взгляд на вещи! Может быть, мне никогда так и не удастся убедить вас, что я не просто дух, ибо вот что я должен вам сказать: для беседы с вами я явился из грядущего через двести лет — посидеть здесь с вами у окна и вот так поговорить!
Я не смог побороть искушение и подбавил в свой тон немного лести. В льющемся из окна мягком зеленом свете, разговаривая с обычным своим серьезным и спокойным видом, Мэри Шелли являла собой прекраснейшую картину.
Быть может, здесь не обошлось без меланхолии, но в ней не было ничего от безумия Шелли, ничего от перепадов настроения Байрона. Казалось, она стоит особняком, очень здравая и при этом необыкновенно юная женщина, и нечто дремавшее у меня в груди проснулось и раскрылось перед ней.
Усмехнувшись, она промолвила:
— Чтобы подтвердить подобные притязания, вы должны иметь соответствующие документы — показывающие, через какой из немыслимых временных пропускных пунктов вы сюда попали!
— Ну, у меня есть и кое-что поубедительнее документов. А из всех документов больше всего меня интересует ваш роман — «Франкенштейн, или Современный Прометей».
— Об этом вам придется рассказать мне подробнее, — спокойно произнесла она, глядя мне в лицо. — Не знаю, как вы узнали о моем рассказе, ибо он так и лежит неоконченным у меня наверху, хотя я начала его еще в мае.
Боюсь, вполне может статься, что я его так никогда и не закончу — тем более что мы должны вернуться в Англию, дабы разложить по полочкам все наши тамошние затруднения.
— Вы его закончите! Конечно же! Мне доподлинно это известно. Ведь я явился из времени, когда ваш роман всеми признан как литературный шедевр и пророческое прозрение, из времени, когда любому образованному человеку имя Франкенштейна знакомо так же, как вам знакомы Гулливер или Робинзон Крузо!
Ее глаза загорелись, а щеки вспыхнули.
— Мой рассказ знаменит?
— Он знаменит, а ваше имя прославлено. Она прижала руку ко лбу.
— Мистер Боденленд, Джо — пойдемте прогуляемся вдоль берега! Мне нужно что-то сделать, чтобы доказать себе, что я не грежу.
Она дрожала. Я взял ее за руку, и мы вышли наружу. Затворив за собой дверь, она прислонилась к ней и взглянула на меня снизу вверх с неосознанно соблазнительным видом.
— Неужели все так и будет, как вы сказали, и эта слава — посмертное существование в чужих жизнях — станет в будущем моим уделом? А Шелли? Я уверена, что его-то слава уж точно непреходяща!
— На славу Шелли никто никогда не покушался, и его имя навечно связано с лордом Байроном. — Заметив, что ей это не особенно-то понравилось, я добавил: — Но и ваша слава под стать славе Шелли. Его считают одним из крупнейших поэтов науки, а вас — первым ее романистом.
— А я успею написать другие романы?
— Да, успеете.
— А когда я умру? А милый Шелли? Умрем ли мы молодыми?
— Вы не умрете, пока не прославитесь.
— А мы поженимся? Вы знаете, он все время в столь ему свойственных поисках другой женщины…
Она с отсутствующим видом теребила завязки у себя на груди.
— Вы поженитесь. Вы войдете в историю как Мэри Шелли.
Она закрыла глаза. Из-под сомкнутых век хлынули слезы, побежали вниз по щекам. Ее всю трясло. Я обнял ее, и мы так и замерли, наполовину прислонившись к шелушащейся на солнце двери.
О дальнейшем рассказывать подробно не берусь — я не смею переложить это в слова. Ибо мы оказались захвачены своего рода ритуалом, который, как кажется задним числом, обладал своим формальным ритмом, словно некий танец.
Все еще в слезах, она засмеялась. Прильнула ко мне и тут же бросилась прочь, промчалась среди цветов и высокой травы, закружилась, распугав всех ящериц, вокруг дерева, запрыгала прочь по песчаной дорожке. Она словно звала меня за собой в погоню. Я бросился за ней следом, поймал ее за руку.
Она смеялась и плакала.
— Я в это не верю! — сказала она. Восторг переполнял ее, она заговорила, выплескивая соображения касательно будущего вперемешку с подробностями своей жизни — жизни, как она утверждала, глубоко несчастной, постоянно омраченной тем фактом, что мать умерла при ее родах.
— Но если мне суждено добиться такой чести и заслужить славу, жизнь моя уже не будет никчемной