накалить его докрасна и приложить к пояснице Смита.
— Не нужно его трогать, — сказал Гордон. — Смачивай ему водой губы и лоб. А духов оставь в покое. Его болезнь гнездится в мозгу, а не в теле, и твоя раскаленная кочерга тут не поможет, разве что ты раскроишь ему череп. Этим-то и отличается человек от козы, понял, глупыш? Так что не мучь его зря.
С поверженным, выведенным из строя Смитом нечего было надеяться на внешний успех задуманного плана — единственное, на что Гордон мог надеяться; и от этого сразу иссяк душевный подъем, который ему удалось вызвать в себе у аэродрома. Реальность успеха сжалась в два маленьких комочка боли на широкой, влажной от пота спине Смита, и Гордон почувствовал, что весь его пыл — в который уже раз — оборачивается против него. Думая об этом, он машинально протянул руку к томику «Семи столпов», который он обнаружил среди носовых платков Смита. С книгой в руках он прошел по лагерю, мимо большого костра, у которого хлопотали его оборванцы, — готовилось роскошное пиршество по случаю того, что Минка вчера учинил набег на ближайшее кочевье и стащил двух баранов. Никто даже и не взглянул на Гордона. Люди хохотали, хлопали в ладоши, пели, перекидывались непристойными шутками; и Гордон стал карабкаться вверх по склону, чтобы уйти от них подальше.
Он вышел на тропу, которую ему указал Хамид, когда он в первый раз проезжал через Джаммар во время иракского восстания. Джаммарцы называли эту тропу Лестницей Иакова, потому что она вела на самую высокую вершину Джаммарской гряды. Через час Гордон уже был наверху. Отсюда, с величественного скалистого гребня, ущелье напоминало две половинки ореховой скорлупы, лежащие на доске красного мрамора. Где-то далеко внизу тянулись в обе стороны красные пески пустыни, уходя в бескрайний простор рубиновых горизонтов. Большая плоская скала на самой вершине звалась Столпом Иакова (в Аравии каждый горный пик носит это название); здесь и уселся Гордон полюбоваться пурпурным великолепием окружающего мира.
Глядя отсюда на своих людей — крохотные существа, копошащиеся внизу, в ущелье, — он мог вновь забавляться той игрой в Прометея, которой еще недавно надеялся побудить себя к действию. Здесь, на этой высоте, он мог без притворства чувствовать себя полубогом. Но вместе с тем он оставался смертным, и это было опасно, потому что, подумал он вдруг, рано или поздно боги настигнут его и покарают за дерзкие попытки разыгрывать бога по отношению к смертным там, внизу. Это была мучительная мысль: в ней был и страх за себя, страх перед тем, чем грозит ему неудача, и сомнение, потому что возникал вопрос, что будет с ним, когда восстание окончится — все равно, поражением или победой. Ведь вот для Лоуренса в самом успехе (каким явилась победа восставших племен) заключен был личный крах: с той минуты, как племена получили свободу, исчезла цель, служению которой он отдавался с такой страстью. Человек отдает душу борьбе за свободу, а не результату этой борьбы, и, достигнув успеха, он чувствует себя опустошенным, разочарованным и даже озлобленным. Гордон изведал это уже сейчас, на уединенных высотах Столпа Иакова, ибо понял, что он, как Фауст в своих заклинаниях, потерпел неудачу, пытаясь вызвать к жизни ту сокровенную силу, которая одна может сплотить людей в едином порыве.
Лоуренс ничему не мог научить его, ничем не мог ему помочь, но все же он снова с надеждой стал перелистывать книгу. К несчастью, с ее испещренных пометками страниц глядел на него не столько Лоуренс, сколько Смит, и Гордон отложил книгу с чувством досады на обоих.
Он снова посмотрел вниз, на своих людей, и попытался обрести покой в равнодушии к ним и к их делу. Но разве равнодушие может дать покой? «Равнодушие хорошо для богов, — решил он в порыве возвышенной и отвлеченной жалости к самому себе. — Зевсу люди были далеки, потому что он восседал на Олимпе. При первом признаке непослушания со стороны какого-нибудь глупца он мог метнуть в него молнию и пригвоздить к земле. Но я ведь должен сойти отсюда вниз и служить этим убогим существам. На что же мне надеяться? Не на что — ни здесь, ни там! Так лучше уж спуститься и жить земной жизнью, как все».
Но утреннее солнце разнеживало, и Гордон лег и вздремнул немного. Проснулся он сразу от внезапно возникшего ощущения, будто земля ушла из-под него и он остался один в пустоте, затерянный и забытый. В страхе он вскочил на ноги, но взгляд его упал на фигурки людей, темневшие внизу, и он вдруг почувствовал, что эти люди ему дороги. Он перевел дух и оглянулся назад, на восток.
Розовое облачко катилось по песчаной равнине, приближаясь к северному входу в вади. У Гордона не было при себе полевого бинокля, но он и без бинокля разглядел открытый грузовик, а открытый грузовик в этих местах мог означать только одно — бахразский патруль. Внизу не заметно было никакого движения, хотя Али должен был расставить дозорных. Медлить было некогда, и Гордон бросился вниз, стремительно перескакивая с кручи на кручу.
За полчаса он уже настолько спустился, что мог крикнуть вниз, Али:
— Где твои дозорные?
— Здесь, Гордон, завтракают. А ты где был?
Гордон выругался, проклиная их беспечность. «Бахразская машина идет сюда!» — закричал он. Поднялся переполох, завтрак был забыт, и Гордон приказал части отряда идти к северному концу вади и устроить засаду в том месте, где оба склона сходились так близко, что оставался лишь узкий проход. Сам он побежал туда же вдоль склона, и когда очутился у развилки, откуда брала начало старая тропа, то увидел, что один из его людей уже занял боевой пост прямо под этой развилкой. То был молодой шейх Фахд.
— Умрем в бою! — кричал Фахд. — Арабы! Очистимся кровью! Вперед! Умрем за наше дело, братья!
— Спокойно! — прикрикнул Гордон. — Нам здесь мученики не нужны. Каждого, кто вздумает делать из себя мишень для солдат, я сам пристрелю на месте. Не вылезать вперед и не рисковать! Спокойно!
Али и Минка захохотали, но Гордон, не обращая на них внимания, спустился к юноше.
— Ты что, молодой господин? — сказал он ему полуласково, полусердито. — Чего шумишь?
Фахд не отвечал. Он бросился на землю и приник к ней в исступленном порыве. Его глаза смотрели на Гордона, не видя, дрожащие губы призывали аллаха, страстно моля о том, чтобы ему сегодня дано было омочить свой клинок в крови. Он с такой силой сжимал в руке этот клинок, что удар его наверняка оказался бы смертельным. В другой руке у него был большой немецкий пистолет, который он до сих пор тщательно прятал от посторонних глаз.
«Все то же: убей или погибни», — подумал Гордон. Вид этого неоперившегося демона, рвущегося в бой, вызвал у него улыбку и заставил даже позабыть о грузовике. Вдруг один за другим раздались два выстрела, а вслед за тем послышались крики, и Гордон узнал голоса Бекра и беспутного поэта Ва-ула. Грузовик был полон людьми, которые размахивали руками и кричали, что они — бедуины, свои. Гордон хотел было выругать их за нелепую выдумку — явиться в вади подобным образом, но в эту минуту сорвался с места Фахд. Он помчался вниз по склону, размахивая кинжалом и на ходу целясь в грузовик. При первом же выстреле отдача выбила тяжелый пистолет из его рук, но он побежал дальше с одним кинжалом.
— Это наши! — закричал Гордон неистовому юнцу. — Стой! Стой!
Фахд слышал, но в нем словно соскочила пружина, и он уже не мог остановиться. Гордон снова закричал ему вслед. Теперь все кругом увидели, как похожий на пантеру юнец несется вперед.
— Берегись! — закричал Гордон Ва-улу. — Он сумасшедший. Не подпускайте его.
Но было уже поздно. Надсадным голосом выкрикивая бранные слова, Фахд замахнулся кинжалом на того, кто оказался ближе всех, — водителя угнанного грузовика. Перепуганный водитель поднял руку, защищаясь от удара, но удар пришелся мимо, и он успел выскочить из кабины.
Со всех сторон Фахду кричали, что это — арабы, свои, но молодой шейх ничего не слушал. Не помня себя, он бросался с кинжалом на грузовик и стоявших в нем людей и вперемежку с бранью призывал аллаха в свидетели, что кровь уже обагрила его клинок. Враг ли, друг ли, он уже не разбирал, и ничто не могло унять его ярости, пока наконец поэт Ва-ул не догадался схватить лежавший в углу скатанный брезент и не сшиб его с ног сильным ударом, предварительно выбив кинжал у него из рук. И сразу же на него накинулись все, кто был в кузове грузовика, а он отчаянно отбивался, сыпал проклятиями и плакал скупыми злыми слезами.
— Собаки! — кричал он. — Пустите меня! Отдайте мне мой кинжал! Клянусь аллахом, я убью вас всех, убью, убью!
— В колодец его! — задыхаясь от быстрого бега, прокричал подоспевший Минка.
Это коварное предложение было встречено сочувственно. Брыкающегося, захлебывающегося от рыданий Фахда схватили и поволокли к колодцу, расположенному в сотне ярдов от места действия. Под