молиться, Лилли не захотела опуститься на колени.
— Стань на колени, — подсказал я.
— Ни за что, — ответила она шепотом.
Это не было демонстрацией вольнодумства, просто Лилли считала, что будет выглядеть смешно, да и не в ее характере было просить о чем-либо на коленях. Тут на нас зашикали, кто-то даже толкнул Лилли в спину, но она осталась сидеть на скамье, гордо выпрямившись.
В следующее воскресенье я уже не встретил Лилли, но мне сказали, что ее видели у методистов. В конце концов, Лилли должна была бы зайти в католическую церковь, тем более что туда ходила ее подруга Дороти Мэлоун — католичка; однако Лилли не мог привлечь католицизм, слишком суровый к мирянам, а главное — конфессиональные барьеры в нашем городе имели такую силу, что преодолеть их не решалась даже она. Католичкой Лилли не была, это она знала точно.
Лилли все-таки ходила в церковь, иначе ей не разрешалось бы встречаться по воскресным дням с Дороти, и хотя Лилли бывала в церкви не каждую неделю, иногда ее видели у англикан, которые привлекали девочку, вероятно, тем, что Евангелие у них трактовалось помягче. Однако Лилли никогда не преклоняла колен в молитве, никогда не пела псалмов, ни разу не пожертвовала хотя бы пенни. Словом, Лилли оставалась самой собой, то есть язычницей, ее голова была полна странных суеверий; так, западные ветры, считала она, высевают на теле прыщи, рыба, выпрыгнувшая из воды, сулит беду, восемь сорок[8] — к удаче, лай собаки во время еды — к болям в животе, а если прикоснуться к крупу лошади и она пустит ветры, то заболеешь чахоткой. Лилли знала десятки подобных примет.
В конце концов, мисс Дэлглиш удовольствовалась малым — время от времени Лилли ходила в англиканскую церковь. Но пожилая леди непреклонно заставляла девочку читать Библию, и Лилли восхищалась этим сводом священных текстов.
— Мне кажется, мисс Дэлглиш просто не знает, что там написано, — сказала мне Лилли в одно из воскресений.
Я мог только догадываться, что интересного нашла Лилли в Библии, кроме разных чудес, рассказанных языком, который был ей близок. Не думаю, что, читая Библию, она пыталась обрести веру, Лилли не искала ее; она так и не полюбила церковь, потому что обрела духовную опору совсем в другом.
Именно близость Лилли к природе позволила мне кое-что понять в жизни ее души. Наш городок раскинулся среди пшеничных полей, апельсиновых рощ и виноградников; он как бы находился на острове, омываемом двумя реками — Малым и Большим Мурреем, по берегам которых росли стройные эвкалипты. Свои, неповторимые звуки витали окрест, такие же неповторимые, как наши эвкалипты, апельсиновые рощи и пшеничные поля; летом, сидя на приступке у двери, можно было услышать дыхание города, крики детей, играющих на песчаных площадках, а когда с теплого неба мягкой, розовато-лиловой дымкой опускался вечер, до нас доносились голоса лета: лай собак, стрекот цикад за медленной рекой, заглушаемый настойчивым, неистовым ревом миллиона лягушек. Я любил внимать звукам уходящего дня и долго думал, что никто, кроме меня, ничего вокруг не замечает, пока однажды вечером по дороге с Мыса Лилли не сказала мне:
— Ты слышал, как закрываются на ночь помидоры?
— Разве это можно услышать?
— А ты попробуй.
Мы как раз остановились на поле мистера Хислопа, где росли помидоры: они занимали участок в пять акров между рекой и железной дорогой вдали от центра города; здесь нам никто не мешал наслаждаться чудесным спокойным вечером.
— Только присядь на корточки, — посоветовала девочка.
Я присел рядом с Лилли и весь превратился в слух.
— Ничего не слышу, — проговорил я.
— Тсс… слушай, — прошептала Лилли.
Я последовал ее совету и на сей раз уловил какое-то странное многозвучие, легкий шорох, будто в тысячах растений что-то дрогнуло и замерло настолько неуловимо, что, если бы вечер не был столь безмятежно тих, я бы так ничего и не расслышал.
— Это закрываются лепестки у цветков, — пояснила девочка. — Рано утром их тоже можно услышать, только тогда они слабо поскрипывают.
— Черт побери, — вырвалось у меня.
— И эвкалипты можно услышать, — продолжала Лилли, — когда у них сворачивается и отслаивается кора, только надо правильно выбрать время.
— Как же это ты заметила? — спросил я.
— Не знаю, — ответила она. — Просто услышала однажды. Можно многое услышать, если вечером приложить ухо к земле. Она полна голосов.
Я понял в тот вечер, что Лилли словно выросла из почвы, пробилась из-под асфальта и уличной грязи, она прямо-таки родилась от земли, как древняя гречанка, еще не знавшая верховного божества.
Именно этого мисс Дэлглиш не могла истребить в Лилли, однако ей удалось улучшить речь девочки и ее выговор. С языка Лилли по-прежнему то и дело срывались грубые выражения, но мисс Дэлглиш неустанно ее поправляла, пока та не стала говорить: «знаю», а не «знамо дело», «правда», а не «помереть мне на этом месте»; особенно я запомнил, как у Лилли вдруг вырвалось: «Лови его!» вместо привычного «Саль». Играя в салочки, мы то и дело повторяли: «Саль!», что почему-то раздражало мисс Дэлглиш, которая целых два года журила за это свою воспитанницу, пока та, погнавшись однажды за кем-то на Мысу, не крикнула: «Лови его!» Мы рассмеялись, но словечко показалось забавным и прижилось у нас. Только Лилли говорила его теперь взаправду, а мы — в шутку. Нельзя сказать, чтобы она сознательно избавлялась от уличного жаргона, это происходило постепенно, само собой. Однако в другом языке — во французском — Лилли даже стала для нас примером.
Некоторое время его преподавал нам настоящий француз — мосье Анри Данжу. Школьники звали его просто Анри, поскольку он был иностранцем и, следовательно, забавным чудаком, что вполне оправдывало нашу бесцеремонность. Приземистый, крепко сбитый мосье Данжу ездил на гоночном велосипеде с легкими бамбуковыми ободами и узким седлом. Француза поддразнивали не только дети, но и добрая половина взрослых, дни учителя превратились в постоянную борьбу с насмешками над его ломаным английским и со множеством издевок. На них мосье Анри, казалось, неизменно отвечал: «Viser mon cou!», что по нашему разумению означало «Берите меня за горло». Мы считали это выражение безобидным французским ругательством, но Лилли обозвала нас дураками.
— Он говорит: «Baiser mon cul!» Поцелуйте меня в зад! — пояснила Лилли.
Мы были посрамлены. Возможно, другие девочки, хорошо знавшие французский, тоже понимали, что именно говорил мосье Данжу, но только Лилли отважилась на объяснение; с этих пор мы стали с уважением относиться к учителю, который сумел постоять за себя и отомстить обидчикам крепким словцом, то есть вполне по-австралийски. Нам было ясно, почему Лилли так поступила. Ей хотелось, чтобы мы знали: мосье Данжу не остается у нас в долгу. Лилли терпеть не могла, когда над кем-нибудь издевались. Сама она никого не обижала зря, но и не позволяла насмехаться над собой, а это иногда бывало непросто, ибо в те времена грубые острословы ходили в Австралии чуть ли не в больших умниках. Как бы то ни было, мосье Данжу не выдержал здешней жизни. В конце года он исчез из Сент-Элена вместе со своим велосипедом, и мы больше о нем не слышали, однако выражение «Baiser mon cul!» благодаря Лилли обогатило наш лексикон.
Лилли по-разному относилась к жителям города — к кому с симпатией, к кому с неприязнью — и не скрывала этого, но редко кого-нибудь осуждала вслух. Как и мисс Дэлглиш, Лилли, казалось, знала обо всем, что происходило в Сент-Элене, она знала, кто злословит за ее спиной, кто ей сочувствует, а кто попросту безразличен. В городе многие давно поняли, что того, кто рискнет сказать что-либо обидное в лицо Лилли, ожидает неминуемая расплата. Она всегда рано или поздно сводила счеты со своими врагами, и тем не менее сплетни, ходившие о ней, были самые чудовищные.
Однажды я слышал, как Боб Саммерфилд — завзятый мотоциклист и юный сердцеед — по-моему, он видел в Лилли лишь то, что хотел увидеть, — так вот, однажды я слышал, как Боб утверждал, будто застал