на свет все наши князья, где сосредоточены финансы и где деньги значат всё»… Характерная для молодости критичность мышления присуща и Бенкендорфу. В Оренбурге («по названию — крепость, а на деле — скорее нищий городок, окружённый ничтожными крепостными стенами») его возмущает бездеятельность местных властей, которые не стремятся использовать выгодное географическое положение города. «Вне всяких сомнений, — рассуждает Бенкендорф, — если бы провидение хоть один раз послало в Оренбург губернатора, руководствующегося в своих действиях разумными взглядами, коммерческими и деятельными, то город смог бы извлечь из здешнего товарообмена огромное богатство для империи… Но до настоящего времени наши губернаторы остаются неспособными решать подобные задачи, они скорее полицейские надзиратели, притесняющие торговцев, а для находящихся в их полной зависимости киргизов — ограниченные и алчные начальники». В Сибири Бенкендорф поражается тому, что этот необыкновенный край, «который щедро одаривает Россию богатствами», получает взамен «только отбросы людей, чьи преступления должны караться смертью, или известных интриганов, сосланных другими интриганами»…
То там, то тут в записках о путешествии проступает «имперский патриотизм» автора. В том же Оренбурге он искренне желает вызвать в «киргизах» (так тогда называли казахов) «естественную склонность к оседлому заселению этого пустынного края», а до этого с большой симпатией рассуждает о татарах, потомках золотоордынцев, «некогда грозы мира и поработителей Руси». «Теперь, — пишет он, — этот народ подаёт пример покорности и спокойствия. Татары — законопослушные граждане, преданные и храбрые солдаты». Казань названа в записках «одним из самых важных городов империи благодаря своему богатству, народу и безграничным ресурсам, кои она предоставляет для внутренней торговли». Восхищение Бенкендорфа вызывают и башкиры — ловкие наездники, демонстрировавшие удивительные для столичных гостей трюки. «Самым красивым, но и самым опасным зрелищем было, когда один из них водружал на свою пику шапку и нёсся во весь дух, преследуемый всей группой, которая старалась сбить эту шапку стрелой или пистолетным выстрелом». Через десять лет Бенкендорфу доведётся командовать башкирами во время Отечественной войны, и он ни разу не выразит недовольства своими подчинёнными.
Впрочем, в записках Бенкендорф не стремится представить себя ни политическим мудрецом, ни «философом в осьмнадцать лет». Рассуждения и путевые заметки сменяются описаниями романтических похождений, притом достаточно откровенными. Молодой гвардейский офицер в провинции — явление примечательное, и в любом городе и городке дамы местного «общества» не перестают баловать его своим вниманием.
Сергей Марин, ко всему прочему известный тогда стихотворец, словно на это случай сочинил куплеты:
В Костроме неожиданная болезнь Бенкендорфа сделала его объектом забот сразу полудюжины дам. Среди них счастливый больной немедленно выделил некую мадемуазель, ежедневно приходившую справляться о его здоровье («но так как могло показаться двусмысленным приходить одной к постели молодого офицера, то она приходила вместе со своей сестрой»). Барышня «была столь недурна», что и болезнь, и задержка в путешествии из-за начавшегося ледохода показались Бенкендорфу кстати. Когда же настала пора трогательного расставания, поклонница снабдила своего героя рекомендательным письмом к подруге в Нижнем Новгороде. Подруга оказалась «прехорошенькой женщиной, пухленькой и очень доступной», а арсенал ухаживаний Бенкендорфа пополнился таким классическим приёмом, как ночное проникновение в окно спальни предмета вожделения. Потом было душещипательное прощание на рассвете накануне отплытия, и «новая и неутолённая страсть» осталась позади. Подобного рода приключения Бенкендорфа продолжались и далее, причём особого упоминания удостоилась встреченная в Екатеринбурге жена полкового командира генерала Певцова: она была «мила, любезна и приятна в обхождении», но осталась в памяти тем, что «высокомерно» отвергла ухаживания нашего любителя лёгких побед. Это разожгло в Бенкендорфе страсть, даже было принятую им за любовь, а вместе с ней и гнев на «тупого солдафона» — мужа, недостойного такой супруги. И тем не менее из Екатеринбурга к границам Сибири незадачливый воздыхатель уехал, получив несколько отказов кряду. (На обратной дороге он снова потерпел фиаско при попытке новой осады неприступной генеральши…)
Сибирь! Как и многие путешественники, Бенкендорф пересекал её границу с чувством какого-то «безотчётного смятения» — ведь он въезжал в край, считавшийся в Европе, да и в Петербурге, землёй ссыльных (их здесь называли «несчастными»). Для передачи этого чувства в записках автор использует довольно поэтичные, хотя и мрачноватые образы: «гибельная тюрьма», «могила позора», «земля, орошённая столькими слезами»… Всё это рождает «грустное и тяжёлое» впечатление от Сибири.
И вдруг — Тобольск, столица края, после которого мнение Бенкендорфа о Сибири начинает переменяться. Тобольск «скрашивает» его впечатление: в нём есть каменные дома и даже свой театр, в котором играет труппа из ссыльных. Побывавший здесь за год до Бенкендорфа (не по своей воле, а по капризу Павла) немецкий драматург Август Коцебу был потрясён тем, что в тобольском театре идут его пьесы и имя их автора хорошо знакомо губернатору. Пьесы, правда, исполнялись столь своеобразно, что сочинитель выдерживал на спектаклях не более четверти часа. Год спустя Бенкендорфу также запомнилось не столько актерское мастерство ссыльных, сколько вид дирижёра оркестра — итальянца с рваными ноздрями, осуждённого и сосланного за убийство из ревности.
А широкий Иртыш манил на север. И Бенкендорф выхлопотал у своего начальника командировку «на край ночи», к берегам Ледовитого океана. Для экспедиции была запасена провизия, куплена и опробована лодка с палубой и парусом, наняты гребцы. В конце июня 1802 года Бенкендорф вместе с художником Корнеевым, двумя казаками для охраны и слугой пустился вниз по течению.
С каждой сотней вёрст цивилизация отступала всё заметнее: попадавшиеся поначалу по берегам городки сменялись скромными селениями, в месте слияния Иртыша и Оби стоял маленький монастырь, в котором несли послушание всего три монаха. После него уже не было и селений — изредка встречались только кочующие остяки (манси) «со своими переносными шалашами». Лес мельчал, затем сменился кустарником; через 300 вёрст ниже слияния Иртыша и Оби исчез и кустарник, землю покрыл мох.
Вместе с цивилизацией отступало и лето. Дни, правда, становились всё длиннее, но неожиданные холодные порывы ветра пронизывали путешественников насквозь и поднимали такие волны, что не слишком умелая команда старалась прятаться от непогоды в укромных бухтах или на островах. На одном таком острове пришлось провести целый день: приполярный июль казался промозглой осенью. В довершение Бенкендорф был вынужден питаться весь день «отвратительной вяленой рыбой». Правда, остяки, пережидавшие непогоду рядом с участниками экспедиции, предложили попробовать проверенные «консервы» — оленье сало, но Бенкендорф не отважился даже взять его в рот. Один из аборигенов сносно говорил по-русски и охотно отвечал на расспросы о своём народе. Бенкендорф передаёт его рассказы с симпатией и состраданием. Он жалеет этот небольшой народ, «обладающий тихим и покорным нравом» и живущий в «невесёлой» стране, покрытой снегами девять месяцев в году; с осуждением говорит о «казаках и авантюристах», которые «нещадно эксплуатировали их и в конце концов прибрали к рукам все природные богатства края, оставив этим несчастным только то, что невозможно было отнять, — непригодные для жизни условия, суровость которых пагубно воздействует на народонаселение». Неприязненно отзывается автор записок и о купцах, приезжающих «обирать» остяков и наживающихся на «беззаконной спекуляции пушниной». Табак, водка и уничтожающий народ сифилис — вот следствия прихода сюда