уставе о ценсуре, высочайше утверждённом в 22-й день апреля 1828 года, сделана важная уступка свободе книгопечатания. Изменение государственного установления, то есть устава ценсурного 10 июня 1826 года, в короткое время его существования породило в неблагонамеренных писателях самонадеяние, что новым ценсурным уставом предоставляется некоторым образом более свободы писать и печатать».

Если учесть, что Бенкендорф входил в комитет по выработке нового, более терпимого, цензурного устава, то понятна отправленная в Казань отповедь на такое невольное обвинение в попустительстве вольномыслию: «Вследствие донесения вашего высокоблагородия… нахожусь принуждённым объявить вам, что мне весьма жаль, что вы теряете время на рассуждения, которые вовсе до вас не касаются, и что я должен заключить по изложенным в той бумаге мыслям, которые, конечно, не собственные ваши, что вы связались с людьми, разделяющими дух Магницкого»246.

Магницкий был тем более неприятен Бенкендорфу, что при всём пафосе своих охранительных идей оказался человеком нечистоплотным — банальным растратчиком казённых денег (ему даже пришлось продать «лесную дачу» на Волге, чтобы заплатить «нажитый на службе» гигантский долг в 150 тысяч рублей)247 и в мае 1826 года был изгнан с должности попечителя Казанского университета и Казанского учебного округа и отправлен (за свой счёт!) в ссылку в Ревель. «Дух Магницкого» — это прикрытие собственных корыстных целей чрезмерной охранительной активностью и соответствующей пафосной фразеологией.

Подполковнику Новокщенову пришлось спешно извиняться: «По сим уважениям всепокорнейше прошу ваше превосходительство великодушно мне простить и удостовериться, что я никак и никогда не в связях с людьми, разделяющими дух Магницкого, и позволено мне будет сказать, что, прослужа столько времени лет верою и правдою, могу ли ныне изменить долгу справедливости и жертвовать честию каким-либо непозволенным связям»248.

Н. А. Полевой в 1830-е годы отмечал «странное противоречие в поступках двух сильных тогда людей» (А. X. Бенкендорфа и министра просвещения С. С. Уварова): «Тот, кто, по назначению, мог преследовать литератора, всячески облегчал его и старался вывести из опалы, тогда как другой, по званию своему покровитель и защитник всех литераторов… играл роль инквизитора»249. Брат Полевого Ксенофонт привёл в воспоминаниях конкретный пример такого противоречия. Однажды Полевой, издававший журнал «Московский телеграф», предстал «пред светлые очи» одновременно Уварова и Бенкендорфа. Уваров всячески нападал на издателя, указывая на мнимую неблагонадёжность в статьях; Полевой, как мог, отбивался. Бенкендорф в этом неравном споре «казался защитником его или, по крайней мере, доброжелателем; он не только удерживал порывы Уварова, но иногда подшучивал над ним, иногда просто смеялся, и во всё время странного допроса, какой проводил министр народного просвещения, шеф жандармов старался придать характер обыкновенного разговора тягостному состязанию бедного журналиста с его грозным обвинителем». Эта сцена настолько впечатлила Николая Полевого, что «с той поры он составил себе благоприятное мнение о характере графа Бенкендорфа, который оправдал такое мнение во всех последующих сношениях с ним»250.

Определить личное отношение Бенкендорфа к тем или иным литераторам часто бывает сложно, ибо занимаемые им должности ставили его в роль посредника между императором и подданными. Это хорошо видно на примере почти хрестоматийной темы «Поэт и Царь». Во взаимоотношениях Пушкина и Николая Павловича Александр Христофорович практически бессменно выполнял роль передаточного звена. Именно по этой причине обширная переписка Пушкина и Бенкендорфа по числу дошедших до нас писем уступает только переписке поэта с женой и близким другом П. А. Вяземским. Однако большая часть этих писем — выражение монаршей воли, поэтому их в значительной степени можно назвать «перепиской Пушкина с императором Николаем».

Что же касается лично Бенкендорфа, то его мнение о Пушкине представлено в отчёте Третьего отделения за 1837 год, подписанном его начальником и выразившем отношение высшей полиции к жизни и смерти поэта: «Пушкин соединял в себе два единых существа: он был великий поэт и великий либерал, ненавистник всякой власти. Осыпанный благодеяниями государя, он, однако же, до самого конца жизни не изменился в своих правилах, а только в последние годы жизни стал осторожнее в изъявлении оных.

Сообразно сим двум свойствам Пушкина образовался и круг его приверженцев. Он состоял из литераторов и из всех либералов нашего общества… И те и другие приняли живейшее, самое пламенное участие в смерти Пушкина… дошли слухи, что будто в самом Пскове предполагалось выпрячь лошадей и везти гроб людьми, приготовив к этому жителей Пскова. Мудрено было решить, не относились ли все эти почести более к Пушкину-либералу, нежели к Пушкину-поэту. В сём недоумении и имея в виду отзывы многих благомыслящих людей, что подобное как бы народное изъявление скорби о смерти Пушкина представляет некоторым образом неприличную картину торжества либералов, высшее наблюдение признало своею обязанностью мерами негласными устранить все сии почести, что и было исполнено»251.

Подобное двойственное отношение к Пушкину было, похоже, не только у сотрудников Третьего отделения. В аналитически-холодном донесении западного дипломата констатируется: «Как литератор и поэт Пушкин пользовался высокой репутацией… но как о представителе слишком передовых воззрений на порядки своей страны соотечественники судили о нём по-разному… Противники Пушкина были сильнее и богаче его… Им нетрудно было вызвать насторожённость властей…»252

Эта двойственность удручала В. А. Жуковского. «Я перечитал все письма, им от вашего сиятельства полученные, — писал он Бенкендорфу после смерти поэта, — во всех них, должен сказать, выражается благое намерение. Но сердце моё сжималось при этом чтении… Его положение не переменилось; он всё был как буйный мальчик, которому страшишься дать волю, под строгим, мучительным надзором. Все формы этого надзора были благородные, ибо от вас оно не могло быть иначе. Но надзор всё надзор. Годы проходили; Пушкин созревал; ум его остепенялся. А прежнее против него предубеждение, не замечая внутренней нравственной перемены его, было то же и то же. Он написал „Годунова“, „Полтаву“, свои оды „К клеветникам России“, „На взятие Варшавы“, то есть всё своё лучшее, принадлежащее нынешнему царствованию, а в суждении об нём все указывали на его оду „К свободе“, „Кинжал“, написанный в 1820 году; и в 36-летнем Пушкине видели всё 22-летнего… Такое положение могло ли не быть огорчительным?»

Затем у Жуковского следует удивительное обращение к Бенкендорфу, показывающее умение Василия Андреевича почувствовать и понять непростое положение высокого сановника: «Вы на своём месте не могли следовать за тем, что делалось внутри души его… Вы на своём месте осуждены думать, что с вами не может быть никакой искренности, вы осуждены видеть притворство в том мнении, которое излагает вам человек, против которого поднято ваше предубеждение (как бы он ни был прямодушен), и вам ничего другого делать, как принимать за истину то, что будут говорить вам [о нём] другие. Одним словом, вместо оригинала вы принуждены довольствоваться переводами, всегда неверными и весьма часто испорченными, злонамеренных переводчиков…»253

Несколько иначе думал служивший в Третьем отделении М. М. Попов: «Бенкендорф и его помощник фон Фок ошибочно стали смотреть на Пушкина не как на ветреного мальчика, а как на опасного вольнодумца, постоянно следили за ним и приходили в тревожное положение от каждого его действия, выходившего из общей колеи. <…> Не считавшие поэзию делом важным, они передавали царскую волю Пушкину всегда пополам со строгостью, хотя в самых вежливых выражениях. Они как бы беспрестанно ожидали, что вольнодумец или предпримет какой-либо вредный замысел, или сделается коноводом возмутителей»254.

Оставим Бенкендорфу возможность иметь собственное представление о современной ему литературе. Ведь если литераторы с удовольствием берутся судить о политике и политиках, несправедливо отказывать последним в праве судить о литературе и литераторах. К тому же и Попов, и Жуковский, чьи симпатии были всецело на стороне великого поэта, подчёркивали, что в общении с Пушкиным Бенкендорф был предельно корректен, часто доброжелателен. Именно поэтому Пушкин просил Бенкендорфа: «Будьте моим ангелом- хранителем», а в письме от 24 марта 1830 года признавался: «Мой генерал! <…> Если до настоящего времени я не впал в немилость, то обязан этим не знанию своих прав и обязанностей, но единственно вашей личной ко мне благосклонности. Но если вы завтра не будете больше министром, послезавтра меня упрячут»255. И снова через пять лет: «Осыпанный милостями Его Величества, к вам, граф, должен я обратиться, чтобы поблагодарить за участие, которое вам было угодно проявлять ко мне»256.

Бенкендорф, чувствовавший себя покровителем Пушкина, так и писал ему: «Мои добрые советы

Вы читаете Бенкендорф
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату