показалось, что если две отдельно взятые бездарности сольются в едином творческом экстазе, то они, эти бездарности, неожиданно преобразятся из двух хреновых творческих единиц в одну, тоже хреновую, но зато очень большую. То есть появилась возможность брать если уж не талантом, то хотя бы массой. Вопреки всем законам логики наша бредовая идея неожиданно материализовалась.
Мы начали бороздить моря и океаны эстрадных площадок одной шестой части света. Наши просветленные лица можно было увидеть в любом уголке страны. Сегодня мы бичевали бюрократов на сцене Кремлевского дворца съездов, а завтра уже распевали разящие куплеты про завстоловой в оленеводческом совхозе, где-то там, за северным сиянием. В три часа дня мы балагурили в неотапливаемом клубике женской колонии, а в семь часов вечера вместе с нами уже веселился мед-персонал и больные психбольницы № 5. Этих, кстати, рассмешить было труднее всего.
Мы любили наших зрителей, где бы они ни находились. И зрители отвечали нам тем же — они любили нас. И только одно омрачало безоблачное существование: так любившие нас зрители начинали любить только по окончании концерта. По окончании. А не до. Они шли не на нас. Они шли на некий концерт, в котором участвуют некие артисты. Шли просто так, от нечего делать, от желания убить вечер. Тогда еще ходили на концерты. На все. И на плохие, и на очень плохие.
Нас с Ромой снедала жажда славы. По ночам снился телевизор «Рубин» и мы в нем. Не было ночи, чтобы этот кошмар не преследовал нас. Нельзя сказать, что мы сидели сложа руки. Мы снимали и нас снимали. Но, как правило, в тех передачах, которые потом тоже снимали. Уже с эфира. Если же передача, в которой мы по чьему-то недосмотру оказались, все-таки появлялась в «тиливизоре», то это вовсе не значило, что вместе с передачей в «тиливизоре» появлялись и мы. Все было совсем наоборот: мы в ней как раз и не появлялись. Нас вырезали телередакторы и режиссеры. Фантазии их не было границ — никогда очередная причина не совпадала с предыдущей. То вырезали из-за отсутствия звука на съемке, который пропадал как раз во время нашего выступления, а после чудесным образом возвращался обратно, то портилась пленка, то вырубался свет… Но всему есть предел. Редакторские фантазии стали иссякать. Более того — они начали повторяться. Мы с Ромой были глубоко жалостливыми людьми, и дело дошло до того, что сами уже предлагали работникам эфира и ножниц версии, по которым они тут же, не сходя с места, могли бы достоверно и необидно объяснить нам очередное наше отсутствие в только что отснятой программе.
Я думаю, что Бог, наблюдая за нашими мучительными безостановочными попытками взобраться на проклятый Олимп и видя, как мы, падая, каждый раз обдираем до крови кожу, испытал некоторую неловкость и переключил красный свет светофора на зеленый. Мы стали появляться в самых популярных передачах. Нас начали узнавать. Когда у меня впервые попросили автограф, я от неожиданности отпрыгнул, приняв за сумасшедшую эту тетеньку с ручкой и записной книжкой. Мы с Ромой почувствовали первые чуть теплые прикосновения лучиков славы.
И вдруг все кончилось. Ромка ушел. Нелепая смерть. Всякая смерть нелепа, но эта казалась мне самой нелепой.
Его выписали из больницы. Он поселился у старушки. Старушка была одинока, Ромка тоже, и она полюбила его как родного. Она ухаживала за ним, убирала, готовила ему еду, и он, видя старушечьи старания, тоже по-своему пытался о ней заботиться, хотя она в его заботе не нуждалась. Это была железная бабушка. Долгие стояния в очередях за всем, что дают (от куска колбасы до справки в жэке), сделали ее бессмертной. Лет ей было около восьмидесяти, но, глядя на нее, становилось понятно, что дева в белом саване и с косой давно потеряла всякую надежду прибрать ее к себе. Я был спокоен, я понимал, что железная бабушка разобьется в лепешку, а Ромку выходит. К сожалению, я ошибся. В одну тяжелую ночь прозвенел звонок, и в телефонной трубке раздался отчаянный бабушкин голос:
— Ромочка умер.
Я почувствовал, как ноги стали ватными.
— Ромочка умер, — снова сказала она. — Книжку читал, потом вздохнул, книжку выронил и умер. А книжка на полу валяется.
Я ничего не соображал:
— Как умер, от чего умер?
— От сердца. Вон «скорая» приехала. Говорят, сердце не выдержало.
Утром я приехал к Роме. Он лежал в спортивных штанах и синей рубашке. Но это уже был не Рома. Мне казалось, что передо мной лежит памятник. Торжественный и величественный. Даже рубаха, казалось, была сделана из мрамора. Санитары накрыли его простыней, положили на носилки, понесли, и вдруг второй, шедший сзади, узнал его.
— Слушай, да это же этот… как его… «вопрос, конечно, интересный».
— Да ты чо? — удивился первый, обернулся и уронил носилки. Ромка лежал на полу, безучастный к восторгам санитаров.
Помните строчки Саши Розенбаума: «Как жаль, что Ромка этого не видит».
Это про него.
ДЕЙСТВИЕ
Однажды погожим июньским утром, когда я, отпаиваясь киселем, приходил в себя после тяжело проведенных выходных дней, тишину сознания прорезал телефонный звонок.
— Добрый день! — прощебетал жизнерадостный (то ли девичий, то ли жен-ский) голос. — Это вас с «Ленфильма» беспокоят.
— Я вас слушаю, — сказал я несколько взволнованней обычного, так как киностудии нечасто баловали меня своим вниманием.
— Мы хотим предложить вам роль Горького в картине…
— Это неважно, в какой картине, — перебил я, — я всю жизнь мечтал сыграть Горького. Как бы сценарий прочитать?
— А вы сейчас приезжайте, — прощебетал все тот же жизнерадостный женский голос.
Через час я уже читал сценарий, развалившись в кресле помрежа. Я читал его очень внимательно, но никаких следов Горького не обнаружил.
— А где Алексей Максимович? — тревожно спросил я.
— Ах, извините, — сконфузилась пом-реж и протянула засаленную бумажку, на которой карандашом была сделана следующая запись:
"Допол. к стр. 32. В каб. Сталина входит Горький.
С т а л и н. Товарищ Горький, вот вы написали роман «Мать»?
Г о р ь к и й. Да.
С т а л и н. А почему бы вам не написать роман Ќ"Отец"?"
Стало грустно.
— Это все? — спросил я.
— Ну почему же все? — обиделась пом-реж. — Виктор Николаевич (так звали режиссера) просил передать, что полно-стью вам доверяет. Придумывайте все, что хотите. Чем больше, тем лучше.
В преддверии съемок я только тем и занимался, что сочинял комические сценки с участием Горького и отца всех народов, но все это оказалось ни к чему. Виктор Николаевич не отступал от сценария ни на йоту, и любые предложения пресекались им самым решительным образом.
— Это у себя где-нибудь в Жопинске, если будете снимать картину, милости просим — любой бред имеет место быть. Но только там, в Жопинске-Ропинске-Шмокинске. А мы здесь делаем кино. Понимаете — кино!
Закончились эти пререкания тем, что у меня было отобрано даже междометие «да», которым Горький отвечал на вопрос Сталина, не он ли случайно написал «Мать». В ответ на этот волнующий Сталина вопрос мне, после пререканий, было позволено лишь многозначительно кивнуть. Мол, я написал, а кто же еще?
Судьба так распорядилась, что в эту же фильму на роль Александра I был приглашен Стоянов. Его Александр отличался от Горького только одним: если мой Горький был Великим немым, то стояновскому царю любезно было разрешено сказать три слова, одно из которых было «мудак». Так царь-батюшка и говорил: «Пошел вон, мудак». Негусто, конечно, для самодержца. Но Стоянов утешал себя тем, что первым в советском кинематографе публично с экрана произнес это красивое слово. Я бы даже сказал, что он этим гордился.