величайшей идеи? Я, в детстве читавший Уэллса, — я против идеи, которая построит фантастическую технику? Я же видел в мечтах этот город будущего, блеск гигантских стекол, сверкающую синеву какого-то вечного лета… Как? Я — обыватель, собственник? Нет! Нет! Нет! Мне стыдно перед самим собой! Но ведь меня уже не будет. Ведь я не дождусь техники в социализме.

А может быть, просто нужен мне технически богатый ослепительный город, которыми давит меня Запад, — меня, видящего серый забор, нищету, русские затхлые буквы в мире, где строится социализм? Ведь может быть такой ужас: что преданность будущему, т. е. грандиозности техники, есть просто тоска о Европе настоящего времени. Быть может, если бы я жил в Европе, то мне и не нужно было бы мечтать о будущем?

Читаю в газете: Магнитострой будет строить американская фирма[40] . Вся полнота власти принадлежит главному инженеру. Американским инженером, буржуа (да еще американским, самым что ни на есть единоличником?!) возводится гигант социалистической промышленности. Хотел бы я увидеть этого господина. Какой он? Образование? Семейное положение? Что он думает по этому поводу. Как же так, а? Капиталистический человек возводит социалистическую постройку. Так, значит, и для постройки социализма применяются старинные приемы государственности: в данном случае — хитрость.

Ах, товарищи потомки — на хитрости строился социализм: был экспорт, было поступление валюты. За валюту покупался капиталистический инженер, который строил социалистические машины. А инженеру было все равно. Валюту он применял для укрепления своего личного благополучия. И доживал свой век среди своего класса, среди «своих», которые говорили: ах, он добился многого. Он пример для вас, молодые американские буржуа, учитесь, стремитесь в столицу, из потрепанной одежды лезьте во фрак…

И пока буржуа строит завод для общества, где буржуа не будет, я, ставший автором театра, построенного буржуа, нахожусь в состоянии полной растерянности: я не буржуа и не новый человек — кто же я? Никто. Функция во времени. Я — моя собственная мысль, зародившаяся в детстве.

Маяковский имел привычку цитировать стихи. Какая-нибудь строчка к нему привязывалась: он то и дело повторял ее в течение нескольких дней. (Господи, какой язык дубовый у меня!) Говорят, что незадолго до смерти такой дежурной строчкой была у него следующая — из Отелло: «Я все отдам за верность Дездемоны». За игрой на бильярде. Удар. Удачно. Довольство. Отходит, беря кий на себя — в длину, и: «Я все отдам за верность Дездемоны». Не вслушиваясь, конечно. А его спросили: Вы — что? смотрели Отелло во МХАТе? — Он озверел: Вы с ума сошли?!! — Никто не смел даже допустить, что он, Маяковский, может побывать во МХАТе.

Он, ненавидевший старое, прошлое, академизм, толщу мнений, установленностей, — ненавидевший классиков — он, для кого Художественный театр был знаком старья, прошлого, того, во что бил он, кроша, всю жизнь, — он застрелился из-за актрисы Художественного театра (пусть повод!)[41] и был на смертном одре гримирован гримером Художественного театра.

Прости мне пошлую мистику, абсолютно беспошлый человек.

Вчера вечером — письмо и открытка от Зинаиды Райх из Германии. [42] Приписка Мейерхольда. Неискренняя, по-моему. Кого же я видел из великих в своей жизни: Маяковского, Мейерхольда, Станиславского, Горького.

Я, кажется, становлюсь графоманом.

И вот последнее на сегодня: нет абсолютно честных дневников. Щадят друзей. Стыдятся. Всегда есть опасение, что дневник может быть прочитан кем-либо. Ловчатся. Шифруют. Мало ли что, ведь и обыск может быть. И от жены тайны бывают. Жена вдруг найдет и будет весь вечер, красная и запыхавшаяся, глотать страницу за страницей. Следовательно, и в дневнике применяют беллетристические штучки. Просто — лгут, сочиняют. (И перед потомками хочется казаться умным.) Поэтому — и дневник есть произведение беллетристическое (Шкловскому).

8 мая

Когда считалось, что земля стоит на трех китах, — это был ведь тоже научный для того времени взгляд. Далее: века существовало убеждение, что земля неподвижна и вокруг нее, как центра, вращается все остальное. Попытки опровергнуть эту истину стоили жизней.

Таким образом, каждое данное состояние знаний считается наукой — т. е. суммой истинных и единственно правильных положений. Кому уж верить, как не науке?

И средневековый житель также твердо убежден был, что его наука авторитетна и безошибочна, как ныне убеждены мы в истинности своей науки. А между тем нет гарантий, что не произойдет и в наше время, и позже каких-нибудь кардинальных опровержений. Земля на трех китах — смешно! Сказка! Это уже в области колдунов, фей, великанов!

А может быть, и ныне некоторые утверждения так же неподозреваемо смехотворны. Мне, например, таким средневековым кажется утверждение о том, что умение мухи ходить по потолку объясняется наличием на лапках у нее каких-то клеевых подушечек! Как же она отдирает лапки, если они приклеились? Мне кажется, что, направляясь к потолку, муха не ощущает себя летящей вверх ногами… Ничего не понимаю. По-моему, получается так, что потолок все-таки под ней, а не над ней, и она на него опускается, как опустился бы, скажем, снаряд, пущенный на Луну. (Досужие послеобеденные мысли в духе записей доморощенного философа из крепостных.)

Чтобы родиться в Одессе, надо быть литератором. Я, впрочем, родился в Елисаветграде, но всю лирику, связанную с понятием родины, отношу к Одессе.

Одесса представляется мне чем-то вроде вымышленного города Зурбагана, честь открытия которого принадлежит писателю А. Грину.

Вся мечтательность моя была устремлена к Западу.

России я не знал, не видел. В Одессе сын дворника, носивший интернациональное рыбацкое имя Фомы, рассказывал мне о морской жизни. Он русский, новоросс, сын дворника, ходившего с бляхой на груди в участок, без всякой трудности произносил: Коломбо, Сингапур, Гонконг. Однажды, когда он вернулся после короткого отсутствия, оказалось, что он побывал в Марселе и на острове Мальта.

Одесса — была уже в путешествии.

Как бы оторванная от материка, она находилась уже во власти моря и матросов. В то же время материк, начинавшийся для меня железнодорожным полотном за станцией Одесса-Малая, представляясь мне серым, казенным, всеми приметами своими схожим со зданием судебных установлений на вокзальной площади, — и это была в моем воображении Россия — материк этот был во власти обер-кондуктора, и если знаком моего города являлся матрос, терявший в путешествиях и общении с миром национальные признаки, — черный дегтелицый матрос, — то знаком России был обер-кондуктор — сама национальность — в круглой барашковой шапке, в черных суконных шароварах, выпущенных на сапожки, с окладистой бородой, с мешками у глаз, каким-то боковым сходством связанный с Пантелеймоновским подворьем, с попами, с портретом Александра III.

Россия — это была фотографическая группа, какую можно было увидеть в чиновничьем доме.

Что может быть отвратительней этой домашней реликвии, заключенной в черную уступчатую раму и стекло с отбитым в верхнем углу треугольником?

Почему даже такая вольная вешь, как фотография, сама сущность которой состоит в мгновенности запечатления живой жизни, — приобрела в России тяготение к неподвижности, затхлому канону, где законодателем почитался дурак-фотограф, выкатывавший на продукцию свою медали по-ставшика двора его величества. Почему стриженный ежиком молодец полувоенного вида в расчищенных сапогах лихо сидит по-турецки на первом плане всех российских групп? Нигде человек не проявляет так откровенно тайных мнений о себе, как в этих группах, где в ту минуту, когда фотограф сказал: снимаю — каждый ушел из сферы внимания соседа и получил возможность на секунду отъединиться и. забыв природную застенчивость, показать воображаемую красоту, только и ждавшую, как бы дорваться до этой секунды.

(Головы их подперты воротниками тужурок. О, я слышу шум ворса, растущего на этих воротниках, сжигающего самые нежные участки кожи под ушами, слышу, как при каждом движении трещит обмарленный картон внутри, там, куда достигают эти воротники, чувствую, как ходит в петле крючок при каждом вздохе. На головах у них стоят фуражки с приподнятыми твердыми полями. Здесь всплывают в сознании затхлые слова, которые, как мне ни биться, подступают к моему словарю.

Это франты. Среди них вижу я одного, от которого не могу отвести взгляда. Он стоит как истукан. Я

Вы читаете Книга прощания
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату