человека, значит, нравственности они не оскорбляют. Что на первый взгляд представляется греховным, в том как раз греха-то и нет. Право же, самый лучший кормчий тот, кто прежде был простым матросом. Лоцманами из сухопутных школ не выходят. В любой науке, в любом искусстве лучший учитель — опыт, а потому и тебе лучше прийти к мужу опытной, чем несведущей и неотшлифованной.
При этих словах ее товарищ по несчастью поднес ей кулак к лицу и угрожающим тоном заговорил:
— О Розамунда![13] Да нет, какая ты роза! Ты не роза, а угроза — угроза нравственности, вот ты кто. Роза — цветок стыдливый, а ты и прежде такою никогда не была, сейчас ты тоже стыдливостью не отличаешься и, как видно, не узнаешь, что такое стыд, во все продолжение твоей жизни, даже если ты проживешь дольше, чем будет длиться самое время. Вот почему меня не удивляет, что ты хулишь добродетель и благонравие, кои должны быть сродны девушкам честным. Знайте, сеньоры, — оглядев присутствовавших, продолжал он, — что эту женщину сковали, потому что она сумасшедшая, однако бесстыдство ее осталось на свободе. Это та самая знаменитая Розамунда, которая была наложницей и любовницей английского короля, и о ее распутстве можно найти подробные рассказы и пространные повествования у всех народов. Она управляла королем, а следственно и всем королевством, издавала законы, отменяла законы, возвышала павших за свои преступления и сокрушала возвысившихся за свои добродетели, исполняла свои прихоти без зазрения совести, как будто нарочно для того, чтобы уронить достоинство короля и всем показать, какие нечистые у нее желания. Проявляла же она такие желания столь часто и столь беззастенчиво, и до того доходило ее бесстыдство, что в конце концов король не выдержал и, порвав алмазные узы и медные цепи, коими она сковала его сердце, удалил ее и унизил до той степени, до которой прежде возвышал. А пока она пребывала на верху колеса Фортуны и держала счастливый случай за вихор, я испытывал чувство крайней досады и все думал о том, как бы предмет любовных дум моего короля и законного владыки выставить на всеобщее посмешище. Я обладаю даром сатирика и насмешника, перо у меня бойкое, язык острый, ради красного словца я не то что родного отца, а и самого себя не пожалею. И язык мой не сковало узилище, не заставило замолчать изгнание, не устрашили угрозы, не исправили кары. В конце концов для нас обоих настал день расплаты: король распорядился, чтобы никто во всем городе, ниже во всем его королевстве и во всех его владениях не давал ей ни даром, ни за деньги никакого иного пропитания, кроме хлеба и воды, чтобы нас обоих доставили на один из многочисленных близлежащих островов, но только непременно на необитаемый, и там нас бросили, а между тем для меня это наказание страшнее смертной казни, ибо та жизнь, которую я принужден вести бок о бок с нею, хуже смерти.
— А уж как мне-то с тобой плохо живется, Клодьо! — сказала тут Розамунда. — Сколько раз я готова была броситься во глубину морскую, и если я до сих пор этого не сделала, то единственно потому, что не хотела тебя увлечь за собой: ведь если я попаду в ад без тебя, то муки мне будут облегчены. Я признаю, что погрязла в пороках, но ведь я женщина слабая и недалекая, ты же мужчина, и притом рассудительный и опытом искушенный, а прибыль тебе от твоих пороков была только та, что ты получал удовольствие, легкое, как соломинка, которую крутит в воздухе быстролетный вихрь. Ты постоянно задевал человеческую честь, ты свергал с пьедестала людей знаменитых, ты выдавал заветные тайны, ты опорачивал то тот, то другой славный род, ты не щадил самого короля, не щадил своих сограждан, друзей, сродников; под видом прославления ты старался их обесславить. Как бы я хотела, чтобы по воле и хотению короля в наказание за мои преступления меня приговорили к другого рода казни в моем родном краю, а не к смерти от ран, поминутно наносимых мне твоим языком, от которого, пожалуй, не уберечься самому господу богу и всем святым его!
— Как бы то ни было, — возразил Клодьо, — я никогда ни на кого не клеветал, и совесть моя чиста.
— Что до твоей совести, — подхватила Розамунда, — то она должна мучить тебя за ту правду, которую ты говорил: ведь не всякую правду следует выставлять напоказ, на всеобщее обозрение.
— Что верно, то верно, — вступил тут в разговор Маврикий. — Розамунда дело говорит: правду о преступлениях, совершенных втайне, никто не смеет обнародовать, особливо о преступлениях королей и государей, правящих нами, ибо частному лицу негоже чернить короля и сеньора и указывать вассалам на его недостатки, — недостатки его этим все равно не исправишь, а подданные перестанут его уважать. И коль скоро нам всем надлежит исправлять друг друга по-братски, то почему же государь должен составлять исключение? Ведь если все станут говорить о его промахах во всеуслышание, прямо ему в лицо, то, может статься, всенародное необдуманное обличение ожесточит его нрав, и он мало того что не смягчится, а еще и закоснеет в своих пороках. А как обыкновенно порицают не только за проступки настоящие, но и за проступки мнимые, то всякий человек, порицаемый всенародно, вправе быть этим недоволен: вот почему сатирики, клеветники и злопыхатели по справедливости бывают с позором и срамом изгоняемы из своих домов и высылаемы за пределы родной страны. Это остроумнейшие плуты, или же архиплутовские остроумцы, — вот единственная похвала, которую они заслужили. Как говорится: «Предательство, может, кому и нравится, а предатели ненавистны всем». И вот еще что: ежели писака замарает чью-либо честь, то она упорхнет, и пойдут всякие людишки трепать ее по углам, и назад ее уж не воротишь, а кто чести своей не восстановит, тому грехи не прощаются.
— Все это мне известно, — возразил Клодьо, — но если мне нельзя ни говорить, ни писать, то пусть лучше отрежут мне язык и отрубят руки, и тогда я грянусь оземь и стану истошно вопить в надежде, что из земли вырастет тростник царя Мидаса[14].
— Вот что, — предложил Ладислав: — Давайте покончим дело миром и поженим Клодьо и Розамунду! Может статься, как скоро мы получим обоюдное их согласие и сочетаем их священными узами брака, они после перемены, которая произойдет в их судьбе, переменят и свой образ жизни.
— Добро! — вскричала Розамунда. — У меня есть нож, и я отворю им врата в груди моей и выпущу мою душу, а душа у меня запросилась наружу, едва зашла речь об этом ни с чем не сообразном и безобразном браке.
— А я рук на себя не наложу, — объявил Клодьо. — Пусть я сплетник и насмешник, но мне до того приятно говорить о ком-либо дурно, когда у меня это хорошо выходит, что я хочу жить только ради того, чтобы злословить. Вот только я предпочел бы держаться подальше от государей, — у них руки длинные, и они до чего угодно и до кого угодно дотянутся; я уже познал на собственном опыте, что сильных лучше не трогать. А по-христиански нам надлежит молиться о здравии и долгоденствии государя, если он добрый, или же, если он злой, о том, чтобы он исправился и изменился к лучшему.
— Кто дошел до такого сознания, тот сам уже на пути к исправлению, — заметил Антоньо-отец. — Нет такого великого греха или же застарелого порока, который не смыло бы и не убило раскаяние. Злой язык — это как бы обоюдоострый меч, который пронзает насквозь, или же как молния небесная, которая, не тронув ножны, разрезает и крошит шпагу. И хотя беседам и разговорам придает вкус соль злословия, однако ж в большинстве случаев после такого разговора остается горький и противный привкус. Язык отличается не меньшим проворством, нежели мысль, но если вреден плод, заключенный в утробе мысли, то язык, с помощью которого этот дурной плод выходит наружу, причиняет вред сугубый. Слово — что камень: коли метнет его рука, то уж потом назад не воротишь, и будет он себе лететь, покуда не упадет. Также и тут: вымолвил слово — после спокаешься, да уж поздно: чаще всего вина за сказанное слово с тебя не снимается. И все-таки, повторяю, искреннее раскаяние — это наилучшее средство от душевных недугов.
Глава пятнадцатая
Тут в гостиницу вошел моряк и объявил во всеуслышание:
— Чей-то большой корабль на всех парусах идет к пристани, и я до сих пор не различил сигнала, по которому можно было бы догадаться, откуда он.
В ту же минуту слух присутствовавших был поражен громовым залпом: палила многочисленная артиллерия корабля, подходившего к гавани, но то был залп холостой, без единого боевого заряда — явный знак мира, а не войны. Так же точно ответил ему корабль Маврикия, причем за орудийным залпом последовал залп ружейный.
Все, кто находился в гостинице, выбежали на берег, и Периандр, едва взглянув на подошедшее судно, сейчас узнал корабль датского принца Арнальда, но нимало тому не возрадовался, напротив: внутри у него словно что-то оборвалось, а сердце сильно забилось. Так же стучало и колотилось сердце Ауристелы: она