Мужество им было необходимо: против них была вся страна, и прежде всего территории, попавшие в непосредственное подчинение к Симону. А в Разе и Альбижуа было много крепостей, и можно было обороняться. На юге, в горах Арьежа, берёг силы Раймон Роже, граф Фуа, храбрый воин, известный защитник еретиков. На запад простирались земли экс-крестоносца графа Тулузского. Его права были неколебимы, но в союзники он не годился, так как в любую минуту мог превратиться в неприятеля. Единственные настоящие союзники Симона, легаты, не представляли военной силы. Местный клир, воодушевленный победой, поднял голову, но помочь мог только в финансовом отношении, хотя именно прелаты видели в Монфоре защитника их интересов и благополучия. Король Арагонский долго тянул с церемонией вассальной клятвы. Опасаясь продолжения крестового похода, некоторые дали эту клятву, хотя такая поддержка не делала положение Симона де Монфора менее шатким, а силы – менее смехотворными. И все же одной только ненависти, которую он возбудил, хватило для того, чтобы сделать его исполнителем главной роли в покорении Лангедока и на долгие годы связать все события в этой стране с личностью и деятельностью Симона де Монфора.

Каков же был этот человек, которому папа при посредстве легатов доверил защиту Церкви на юге Франции? У Петра Сернейского он – рыцарь без страха и упрека. Гильом Тюдельский описывает его как «барона богатого, доблестного и храброго, отважного и воинственного, опытного и мудрого, щедрого и собой хорошего, деликатного и открытого»[68]. У безымянного историка, продолжателя его труда[69], Симон де Монфор – свирепый и кровожадный тиран. Гильом Пюилоранский хвалит Симона в первые дни похода и журит его впоследствии за жадность и властолюбие. Историки единодушны, признавая его храбрость и колоссальный авторитет, замешанный на страхе и восхищении, которым он пользовался даже среди врагов. Этот человек один стоил целой армии. Он живым вошел в легенду: Иуда Маккавей, бич Божий, он сумел с ничтожными силами подняться до уровня тирана, при одном имени которого склоняли головы. Заслуга, достойная полководца.

Современники представляют его нам как блистательного рыцаря огромного роста, наделенного геркулесовой силой, «превосходно владеющего оружием»; его панегирист, Петр Сернейский, расхваливает в несколько условной манере элегантность и красоту его фигуры, его учтивость, мягкость и скромность, его целомудрие и благоразумие, его пылкость в делах, «неутомимость в достижении цели и всецелую преданность служению Господу»[70].

Когда читаешь историю всех его военных кампаний за 10 лет, прежде всего в нем поражает способность быть одновременно повсюду, молниеносная быстрота решений, расчетливая дерзость атак. Самоотдача этого воина, кажется, превосходит границы возможного. Так было во время осады Каркассона, так будет позже при форсировании Гаронны у Мюрета, когда он будет плавать с берега на берег разлившейся реки, сопровождая инфантерию, и проведет так много дней, пока не переправится последний пехотинец, и только после этого присоединится к основной части армии.

Было много других случаев, описанных как в «Истории» [71], так и в «Песне...», когда командир похода проявлял себя как человек, страстно влюбленный в военное ремесло и преданный своим солдатам. Историки говорят о его суровом нраве, о большой набожности. Он действительно считал себя солдатом Христа, и, свято веруя в это, обвинял Бога в неблагодарности или нерадивости, если ему сопутствовала неудача. Рассказ Петра Сернейского о последней мессе нашего героя кажется цитатой из какой-нибудь благочестивой chanson de geste, но это не мешает ему глубоко нас трогать.

Гонцы прискакали звать Монфора на приступ, а он сказал, даже не обернувшись: «Подождите, пока я приобщусь к таинствам и увижу жертву, искупившую наши грехи». И когда новый гонец стал торопить его: «Скорее, бой разгорается, нашим долго не выдержать натиска», граф ответил: «Я не двинусь с места, не узрев Искупителя». Затем простер руки над потиром, прочел «Nunc dimitiis...»[72] и сказал: «Идемте же, и если придется, умрем за Того, Кто умер за нас»[73]. Эту сцену вполне мог придумать рассказчик, который знал, что Симон и в самом деле шел на смерть. В ней нет ничего неправдоподобного: для солдата бдение перед боем – каждый раз подготовка к смерти. Нельзя сбросить со счетов силу подобной набожности, хотя со стороны такого, как Монфор, она, скорее, оскорбление религии.

Христовым воинам трудно было подыскать себе лучшего полководца.

В 1210 году, после взятия Брама, продержавшегося три дня, Симон де Монфор, захватив гарнизон около ста человек, приказал выколоть им глаза, отрезать носы и верхнюю губу; один глаз оставили лишь поводырю, и Симон повелел ему вести колонну в Кабарет, дабы посеять ужас среди защитников этого замка.

Можно, конечно, сказать, что подобная же участь постигла и двух французских шевалье, и что чужестранный оккупант, постоянно чувствующий свою слабость, вынужден был прибегать к жестоким мерам, чтобы заставить с собой считаться. Симон де Монфор не изобрел законов войны; изувечение пленных было в средние века испытанным средством устрашения противника.

Мертвые недвижны, и о них скоро забывают. Зато вид человека с выколотыми глазами и отрезанным носом может самых храбрых заставить похолодеть от ужаса. Пленникам рубили руки, ноги, уши... Чаще всего увечьям подвергали рутьеров, за которых некому мстить и которые годились поэтому для роли пугала. В этой войне, одной из самых жестоких в средние века, в обоих лагерях были и освежеванные заживо, и искрошенные в куски, и изуродованные; вера, патриотизм и жажда мести делали законными любые зверства. После падения Безье в армиях, казалось, укоренился дух повального неуважения и пренебрежения к противнику. Война, начатая рыцарями, потеряла облик рыцарской: это была схватка насмерть. Симона де Монфора, не несущего ответственности за резню в Безье, оставили одного во враждебной стране, которая прекрасно помнила первые шаги крестоносцев, и наследство ужаса и ненависти, доставшиеся ему вместе с титулом виконта, требовало соответствия. Хотя при всех его неоспоримых командирских качествах и при том, что его смелостью восхищались даже заклятые враги, Симон мог бы найти способ не поднимать такой волны ненависти к себе. Окситанское дворянство вовсе не так уж резко отличалось от любого другого. При всей популярности Раймона-Роже Тренкавеля, в его окружении было достаточно недовольных: мелкие феодалы падки на недовольство. И прояви Симон побольше такта, те, кто принесли ему вассальную клятву в 1209 году, могли бы стать его верными союзниками. Однако в первые годы войны Симоново хамство наплодило больше патриотов, чем мученичество юного виконта.

Очевидно, что Симон просто не мог быть «щедрым»: у него не хватало денег. А с новыми вассалами, которые были не подарки по характеру, ему недоставало терпения. Говорят, после измены монреальского рыцаря Гильома Ката он написал: «Не желаю больше иметь дела с треклятым провансальским племенем!»[74]. Правда, к этому моменту он уже провел в Окситании много лет, и бесконечные измены и предательства тех, кого он считал своими вассалами, довели его до крайности. Но и поначалу он поставил себя как законный и непререкаемый хозяин владений, на которые не имел никаких прав. Он направо и налево раздавал своим рыцарям, аббатам и монашеским орденам имущество «файдитов», то есть дворян, предпочитавших скорее покинуть замки, чем договориться с оккупантами. А вместо того, чтобы особо внимательно отнестись к тем, кто ему все-таки присягнул, он всячески их унижал.

Он мнил себя законодателем и, согласно Памьерскому соглашению, стремился насадить в Лангедоке законы и обычаи Франции, не думая о том, что все это чуждо народу, страстно преданному своим традициям и охраняющему их от малейших посягательств. Но ведь можно же воевать и не считая врагом покоренный народ.

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату