окситанской свободы упоминает еретиков, только чтобы сообщить, что граф Фуа или граф Тулузский и иже с ними никогда их не любили и с ними не общались. Обвинения в ереси, выдвинутые против них и их подданных, суть чистая клевета и вымысел. Князья и рыцари, боровшиеся за независимость своей страны, были христианами не хуже других и без устали призывали Иисуса Христа и Пречистую Деву, а если в пылу битвы и кричали «Тулуза!», так ведь и крестоносцы орали «Монфор!». И оба лагеря с одинаковой убежденностью заявляли, что их не одолеть, ибо с ними Иисус. А когда бароны объявляли о возрождении Достоинства и Милости, они протестовали скорее против папской тирании, чем ратовали за иную религию. Католики чувствовали себя призванными истребить «еретиков» (сиречь катаров и вальденсов), однако в окситанском лагере никто себя таковыми не считал. И тем, и другим ересь служила лишь предлогом.
Несомненно, поэт-хронист прежде всего описывал осады и битвы. Его повествование, точно так же, как и дошедшие до нас песни трубадуров, написано и скопировано в эпоху, когда одно лишь подозрение в ереси грозило пожизненной тюрьмой, изгнанием или разорением. Если в те времена и существовала еретическая светская литература, ее, конечно, уничтожили по вполне понятным причинам. И если бы сквозь века до нас дошли писания катарского Петра Сернейского, где говорилось бы о величии деяний его духовных вождей и о Господних чудесах в их честь, то, несомненно, крестовый поход предстал бы перед нами совсем в ином свете. История существует только в документах. И даже обладая фантазией Наполеона Пейра, невозможно противопоставить подчас отвратительным, но ярким фигурам Монфора, Доминика, Иннокентия III, Фулька, Арно-Амори ничего, кроме теней.
И тем не менее, чтобы сокрушить эти тени, пятнадцати лет войны и террора оказалось мало. В ослабленной и разоренной стране они представляли для Церкви такую опасность, что папа, без устали взывая к христианскому миру, не давал покоя французскому королю, преследовал лангедокских лидеров – словом, вел себя так, будто судьба Церкви зависела только от сокрушения альбигойской ереси. Очевидно, папа желал непременно уничтожить независимый Лангедок вовсе не ради замыслов своего союзника (короля Франции). Ересь, вопреки крестовому походу или благодаря ему, распространилась до такой степени, что местный сюзерен, будь он самым страстным католиком, не мог уже справиться с риском полного отвращения страны от Церкви.
Морально страна уже от нее отвратилась. И народу необходимо было обладать героическим терпением и большой силой духа, чтобы противостоять Церкви, явившейся в обличье ненавистного чужеземного завоевателя. В эту пору в Лангедоке существовала уже другая Церковь, в силу вещей ставшая, несмотря на преследования, Церковью национальной.
Говорят, средние века были эпохой веры. Обобщения подобного рода часто обманчивы, и было бы точнее сказать, что дошедшие до нас свидетельства о средневековой цивилизации пропитаны глубокой религиозностью. Средневековая культура, как и все остальные, зародилась внутри религии. К XII веку светскую литературу и поэзию уже отличает полное безразличие к религиозной тематике. Короли, князья, а подчас и прелаты руководствовались в своей политике теми вечными законами, которые потом сформулирует Макиавелли и которые ничего общего не имеют с верой. Народ поклонялся святым, как некогда поклонялся божествам солнца, ветра или дождя. Церковь презирали и всячески над нею глумились даже там, где в ужасе осеняли себя крестом при одном упоминании о ереси. И все же средние века были эпохой веры, ибо не существовало системы ценностей, которая была бы сопоставима с религией. Все по- настоящему глубокие вдохновения и озарения смешивались в пространстве веры, как ручьи в море. И хотя рыцарский идеал и современное общинное движение были чужды религии, мало кто помышлял обходиться без Церкви.
И если существовали общества скептического или агностического толка (а в Лангедоке, открытом всем интеллектуальным течениям и отчасти освободившимся из-под церковного гнета, неверующих должно было бы быть больше, чем в других краях), скептицизм редко становился смыслом жизни и еще реже – поводом к смерти. Беды крестового похода породили в стране мощный взрыв патриотизма, однако за родину шли умирать все-таки с криком. «С нами Иисус Христос!». Обвиняя Церковь в своих невзгодах, люди в сердце своем соединялись с иной Церковью, которая долгие годы повторяла им, что Рим есть воплощение Сатаны.
Здесь таится двусмысленность, которая не дает нам определить, до каких пределов после смерти Симона де Монфора в Лангедоке распространилось учение катаров (или же вальденсов, которое, судя по свидетельствам, получило в эти годы много приверженцев). Возможно, сторонники графа Тулузского в «Песне...» или в поэмах трубадуров говорят о Боге и об Иисусе, как катары, имея в виду Доброго Бога из учения манихеев. Но мы про это ничего не знаем. С другой стороны, эти люди ходили в церковь, почитали крест и святыни, и нам неизвестно, были они толерантны по обычаю или по глубокому убеждению. Возможно, что незадолго до поразившей страну катастрофы существовала некая договоренность между совершенными и сочувствующими им католиками по поводу национальной и патриотической веротерпимости, которая устраивала и почитателей катарского культа, и правоверных католиков. У страны были свои святые, свои святилища и свои католические епископы[137]. Катары, почитавшие память апостолов и евангелистов, могли, из снисхождения к человеческой слабости, разрешать своим прихожанам молиться этим святым.
Хотя мы и не располагаем точными данными на этот счет, мы вправе предположить, что в 1220-1230 годах учение катаров обрело более мягкую форму, позволявшую соблюдать видимость приближения к католицизму. На это указывает фраза из катарского ритуала (правда, записанная в конце XIII века), которая гласит: «Однако пусть думают все лишь об этом причастии (le consolamentum), но и не презирают ни другого причастия, ни добрых слов или деяний, совершенных по-христиански до сего момента»[138]. Эти слова адресованы постуланту, уже признанному достойным принять посвящение. Те же, кто не претендовал на посвящение, могли оставаться верующими катарами, сочетая свою веру с католическим обрядом. Для верующего было достаточно ненавидеть Рим и французов.
Было бы слишком дерзко утверждать, что весь Лангедок перешел в катарскую веру, однако вполне вероятно, что искренние богоискатели (а в ту эпоху таких было немало) обращали свой взор к катарской, а не к католической Церкви.
Когда папа, епископы и король рассуждают об изгнании еретиков, ясно, что этот термин не обозначает всех приверженцев мятежной секты. Верующие, даже осужденные и приговоренные за ересь, вовсе не были еретиками. Это выражение в словаре эпохи обозначало только совершенных. Инквизиторы именовали катарских епископов «ересиархами», отличая их тем самым от рядовых совершенных. Об основной массе верующих нам не известно почти ничего (допрошенные Инквизицией активные члены секты разного звания явно составляли меньшинство), гораздо больше мы знаем о совершенных.
Упоминания о совершенных очень сухи и однообразны. Почти все они на одно лицо: в таком-то году, при таких-то обстоятельствах диакон или совершенный имярек проповедовал перед такими-то или же посвящал таких-то. Служба отправлялась в доме такого-то, было принято пожертвование от такого-то. До нас дошли далеко не все документы Инквизиции, многие были уничтожены самими инквизиторами, многие попорчены временем или затерялись в библиотеках и архивах. Но даже неполная документация дает впечатляющие сведения о деятельности катарской Церкви во время крестового похода и в последующие годы.
Можно смело сказать, что, несмотря на войну, разорявшую Лангедок, на костры Минервы и Лаваура, катарские церкви продолжали действовать в 1225 году так же организованно, как и накануне крестового похода. К этому времени в Лангедоке насчитывалось четыре катарских диоцеза: в Альби, Тулузе, Каркассоне и Ажане. В 1225 году на Пьезском Соборе был создан новый диоцез в Разе, и его епископом выбрали Бенуа Термесского. Обстоятельства создания этого епископства свидетельствуют о том, насколько органично