величество император теперь обыкновенный смертный. У Японии больше нет веры. И если война проиграна, если не стало богов, все это относится и к Такадзё-сама, как и ко всем остальным храмам.
— Что значит «относится»? — сказал настоятель. Он сказал это, напрягая жилы на шее, точно готовясь закричать голосом, который должен был привести в трепет всех нас — и взрослых, и детей. — Что значит «относится к Такадзё-сама»? Война проиграна. Его величество император не бог. У Японии больше нет веры. Поэтому «относится»? «Относится» потому, что Япония проиграла войну? Чужаки вы этакие! Такадзё-сама не имеет никакого касательства к войне, не имеет никакого касательства к Его величеству императору, не имеет никакого касательства к Японии! В этой деревне живут боги, поселившиеся здесь еще до того, как сюда пришли японцы, единственные оставшиеся в живых деревенские боги, появившиеся на Сикоку раньше, чем богиня Аматэрасу![4] Чужаки вы этакие, чужаки вы этакие! Эй, жители Такадзё, сюда! Посмотрите, что делается!
По обеим сторонам улицы уже стояли мужчины и женщины поселка, все по виду бедняки. У всех без исключения мужчин левая рука лежала за пазухой кимоно. Голые дети прятали левую руку за спину. Короткую ссохшуюся руку они поддерживали сзади здоровой правой рукой.
— Не затевайте беспорядков. Помните, во время войны к вам приезжали из жандармерии, приезжали из тайной полиции. Так что не затевайте беспорядков. Мы не собираемся делать зло вам, жителям Такадзё. — Секретарь управы обращался не к настоятелю, а к жителям поселка. Но они даже не повернули голов к секретарю, не обратили внимания и на наших, деревенских. Они молча смотрели на настоятеля.
— Жители Такадзё не имеют никакого касательства к войне. Не имеют никакого касательства к Его величеству императору. И вам, чужакам, нечего вмешиваться в наши дела. Вот и все, — сказал настоятель. — Господин секретарь говорит, чтобы мы не затевали беспорядков. Это пустые слова. Кто затевает беспорядки — давайте выясним.
— Подождите, — перебил настоятеля еще совсем молодой парень с красивыми глазами, — пусть с ними лучше поговорит Фуми. Я позову. Подождите. — И он побежал по деревенской улице.
В той стороне, где рядами стоят дома, находится небольшая площадь. Там жители Такадзё забивают своих коз. Там же и общественный колодец. Там же они едят своих забитых коз, совместно пользуются колодцем. Этим они отличаются от жителей нашей деревни. Молодой парень побежал как раз для того, чтобы позвать одну из женщин, стоявших у колодца.
Наши деревенские, и взрослые, и дети, точно охваченные цепной реакцией тревоги и страха, все разом поднялись с каменных ступеней, на которых сидели. Они всегда презирали и ни во что не ставили жителей крохотного Такадзё и изгнали их из своей общины. Те не имели права показываться в лесу, принадлежащем деревне, им даже не сдавали землю в аренду. Они жили тем, что пасли своих коз на скудных лугах вдоль реки и продавали поделки из бамбука. Деревенские, не считая корейцев людьми, заставили их поселиться в низовьях реки и смирились с тем, что Такадзё находится в верховьях реки только потому, что такадзёсцы испокон, веку жили в горах и их селение стоит там с незапамятных времен — так объяснял историк нашего края. Мой старший брат, погибший на фронте, говорил, что лес за рекой принадлежал раньше жителям Такадзё и что их уродство — кара за то, что они запрещали другим охотиться в этом лесу. Но жители Такадзё никогда не проявляли подобного высокомерия по отношению к жителям деревни. А сейчас наши деревенские во главе с секретарем управы как будто даже робели перед ними.
Молодая девушка, которую окликнул парень, поднялась с колен — она стирала белье с другими женщинами у колодца — и повернула лицо в нашу сторону. Деревенские чуть дрогнули. Может быть, мне это просто показалось, но, когда девушка, легко отогнав увязавшихся за ней двух коз, босиком, выставив грудь, размашисто шагая, направилась к ним, деревенских охватила оторопь. Это уж точно. Особенно растерялись дети. Потому что восемнадцатилетняя девушка по имени Фуми из Такадзё была для детей идолом, которому они поклонялись. Я стоял босой позади ребят. Я смотрел на сверкающую темную кожу Фуми, будто смотрел на солнце. Чувствуя, как у меня пылают щеки, а на глаза навертываются слезы, возможно слезы восторга, я смотрел на приближавшуюся к нам девушку, подобную гордому животному. Мне казалось, что я пришел вместе со всеми в поселок Таказдё специально, чтобы увидеть эту легендарную девушку. Я проглотил слюну и глубоко вздохнул. Мне стало стыдно, будто я голый. Мне даже показалось, что и все остальные ребята остро ощущают то же самое. Я назвал ее легендарной девушкой не потому, что о ней были сложены легенды — сама эта девушка была легендой. Историк нашего края называл такадзёсцев первыми жителями Сикоку, унаследовавшими кровь древних азиатов. В наших детских душах Фуми была первобытной девушкой. В мечтах дети безумствовали от страха и восторга, и это было выше всего человеческого, выше самой жизни. Все деревенские дети, включая и меня, были убеждены, что, когда жители Такадзё совершали свои тайные обряды, обязанности шаманки выполняла Фуми. Однажды дезертировавший солдат прибежал в нашу деревню, хотя его родители жили в соседней. Случилось это, говорили, потому, что его душу позвала Фуми! Человек, рассказывавший об этом, обычно добавлял, что на могилу солдата, которую никто, конечно, не навещал, Фуми каждый день кладет листья священного иллиция.
Фуми молча остановилась перед настоятелем. И настоятель, и секретарь, и деревенские — все молчали. Фуми смотрела мимо настоятеля своими огромными глазами, состоявшими, казалось, из одних черных зрачков. Там, в отдалении, куда она смотрела, растянувшись, спала тощая кошка. Пухлые влажные губы Фуми тихо двигались, точно она ласкала кошку. Она будто бы говорила: «Кис-кис-кис, кис».
Секретарь управы отер пот со лба и щек. Кошка, тощая, рыжая, вся перепачканная в грязи кошка! Мне захотелось плюнуть на все это. Такадзёсцы все до одного показались мне людьми чужой расы, еще страшнее, чем американцы. Страшной была и жалкая кошка, тихо лежавшая на боку. И я пожалел, что присоединился к тем, кто пришел сюда. Но стоило мне увидеть Фуми, как одновременно со страхом, одновременно с отвращением всего меня переполнила огромная радость. Даже сейчас у меня перехватывает дыхание, стоит мне вспомнить о том, что, я испытал тогда.
— Поговори с ними, Фуми, — сказал настоятель.
— Зло всегда приносите вы. Кто засадил в тюрьму моего двоюродного брата за то, что он будто бы уклонялся от призыва? Вы. Кто писал доносы в тайную полицию? Опять вы. Сейчас война кончилась, войну проиграли, и брат вернется. Он-то уж дознается, кто его продал жандармам. У нас в Такадзё все так говорят, господин секретарь скоро сам все узнает, поймет, что к чему.
Сказав это, Фуми подошла к кошке и, что-то нежно приговаривая, почесала ее, а та потягивалась от удовольствия. Потом девушка, повернув голову, стала смотреть на настоятеля и секретаря. Из-под расстегнутого ворота зеленоватой фуфайки виднелись маленькие груди, похожие на два плотно набитых кожаных мешочка. А из-за того, что, стоя к нам спиной, она наклонилась к кошке, ребята увидели и ноги Фуми выше колен. Взрослым ужасно хотелось посмотреть на Фуми с той же высоты, с какой смотрели на нее дети.
— Ничего я не знаю. Ты мне не угрожай. Я не собираюсь отвечать за то, что сделал союз резервистов. Ничего я не знаю!
— Тогда скажите, что вы ничего не знаете и о храме Такадзё-сама. И отправляйтесь восвояси, если не хотите ничего знать. Именно так вам и следует поступить. Мы сами решим, что делать.
Секретарь управы позеленел, весь покрылся потом и воспаленными, как у человека в лихорадке, глазами стал озираться на настоятеля, на Фуми, на жителей Такадзё, все ближе и ближе подступавших к секретарю. А они глядели на него глазами, горевшими, казалось, одним лишь любопытством, глядели, добродушно приоткрыв рты, будто стояли тут сторонними наблюдателями, никак не связанные с происходящим. Потом он посмотрел на женщин, продолжавших, стоя на коленях, стирать у колодца, не обращая внимания на поднятый шум, посмотрел на сбившихся там же коз. Было тихо. Слышался лишь далекий детский плач. Он отдавался мягким эхом на лесистом склоне.
— Пошли! Пусть в Такадзё оккупационные войска грабят, пусть убивают, насилуют и жгут, нас это не касается. Так же как и в корейском поселке. Раз нам говорят, что это не наше дело, пусть сами разбираются. Пошли!
Секретарь управы сказал это дрожащим голосом, глотая слова. Деревенские встали, как по команде, и пошли вслед за секретарем. Когда процессия вышла на дорогу, секретарь крикнул зло, так, чтобы услышал настоятель:
— Война проиграна, все пошло прахом. Корейцы грабят. Даже здесь, в Такадзё, бунтуют, будто они люди. Не стало богов, не стало будд. Страшно.