японской земле сколько угодно мест, чтобы спрятаться. У жителей Такадзё, кроме сухой левой руки, есть и другие приметы — густые черные ресницы, острые скулы, тяжелый подбородок. А только это для нас приметы, и никакой американец их не отличит от остальных японцев. Но наши деревенские, раз уж они сговорились с иностранными солдатами, по запаху найдут. А уж если за это взялась полиция, выскользнуть из долины будет и вовсе трудно. Не наши, так соседские схватят. И даже если я отнесу им деньги Масадзи- сан, они не понадобятся».
Я почувствовал свое полное бессилие и подумал, какой же я ничтожный, ни на что не способный пигмей.
— Если доберутся до корейского поселка, может, их там и спрячут. Этих, из Такадзё.
— А? — сказал я удивленно.
— В доме Кана или еще где.
— Ага, может быть, — сказал я. — Только они ни за что не пойдут в корейский поселок. Корейцы ведь такое сделали.
Мы замолчали и замерли, обняв друг друга за плечи. У нас подвело животы. И мы молча стали есть то, что оставила мать перед тем, как идти прятаться с сестрами в лесу. Со школьного двора через микрофон, установленный на «джипе», по долине снова разнесся голос переводчика, говорившего на ломаном японском языке. Над долиной спустилась ночь.
— Японцы. Жители деревни. Добрый вечер. Мы, оккупационные войска, в эту ночь устраиваем… Как это… бивак в школе. Начиная с семи часов после полудня вход в школу воспрещен. Лица, которые после этого проникнут на спортивную площадку, будут убиваться. Будьте внимательны. С наступлением завтрашнего дня запрещение входа аннулируется. Дети смогут спокойно учиться. Если преступники вернутся ночью в деревню, приходите к пожарным дружинникам, которые будут находиться у ворот школы. Хватайте преступников. Восстановите мирную деревню.
Мы с братом молча встали, спустились в сени и стали закрывать все входы и выходы. А толстую деревянную дверь с черного хода заперли на ключ. Чтобы в дом не могла пробраться даже крыса, мы засыпали землей все отдушины в подполе.
Втоптанная в грязь деревня притаилась в тихой утробе ночи. Иностранные солдаты оставили неизгладимый след в головах жителей, и все ограниченные возможности их голов направили в одну сторону — на одно беспрекословное подчинение. Но когда наши деревенские, как люди, потерпевшие поражение и оказавшиеся в оккупации, с головой ушли в пучину позора, они вдруг обнаружили, что не все еще потеряно, они
Мы с братом тоже хотели откусить хотя бы по кусочку от этого огромного каравая спокойного сна. Я стал стелить брату постель на мягкой рисовой шелухе в ларе для картошки и посвящать его в свой план. Если бы я ушел из дому, не сказавшись, он, не найдя меня рядом среди ночи, обезумел бы от страха и припустил бы в школу, на спортивную площадку. Я хотел сделать брата своим сообщником еще и потому, что мне нужно было скрыть от матери свое опасное предприятие. Брат, укладываясь на ночь в картофельном ларе, тоже считал, что это опасное предприятие. И, чтобы поймать его в ловушку, я сказал:
— Слушай, ты не боишься остаться один?
— Не боюсь, — сразу попался брат.
— Я тоже не боюсь идти один в лес, — сказал я, обращаясь скорее к своей трусости. — Договоримся: мы не будем бояться.
Оставив брата спать в картофельном ларе, я вылез из подпола. Я не стал открывать парадную дверь. Я поднялся на чердак и выбрался на крышу через слуховое окно. Ночной лес — темная гряда гор. Они окружают деревню, упираясь в такое же темное, покрытое тучами небо.
Когда я лезу на дерево, я, чтобы не было страшно, не смотрю вниз. Мне незачем долго смотреть и на ночной лес, а то по сердцу поползут мурашки страха. С крыши надо дотянуться до телеграфного столба и по нему скользнуть вниз.
На земле я надел кеды, которые заткнул за пояс, когда выходил. Потом я пошел к дому Масадзи-сан. Если бы Кан оставался моим другом, я бы позвал его с собой, его одного. Но теперь ничего не поделаешь, придется идти в одиночку. У меня не было друга, такого же сильного и смелого, как он, и не будет. «Все равно, теперь ни за что не стану дружить с корейцами. Ни за что не буду иметь с корейцами никаких дел, если они радуются, что Япония проиграла войну».
Дом Масадзи-сан самый большой из всех. Жители деревни почтительно величают этот дом
Со стороны реки послышался свист. Это был знак мне. Я перестал пятиться и пошел по вымощенной камнем дорожке между усадьбой и амбаром, тоже принадлежавшим Масадзи-сан. Темно. Ноги цеплялись за выбоины на дорожке. Было слышно, как журчала вода. Сразу же за усадьбой река. Там мелководье и хорошо ловится кижуч. Пахло водой. Или, скорее, пахло рекой, потому что запах воды смешивался с запахом тины, песка и рыбы. Прислушиваясь, принюхиваясь, как собака или дикий зверь, я осторожно спускаюсь по склону.
На каменной лестнице, ведущей в дом, меня ждал Масадзи-сан. Я испытывал такое чувство, будто меня подкараулили. Мне стало стыдно, когда я представил себе, что он видел, как я прислушиваюсь и принюхиваюсь вместо того, чтобы просто идти вперед. Молча я остановился перед ним и протянул руку.
— Ты что? — испуганно сказал Масадзи-сан, но, разглядев во тьме мою руку, успокоился. — А… Вот деньги. А это карманный фонарик. Но не размахивай им, свети под ноги. А если придется посветить вверх, старайся, чтобы не заметили оттуда, из школы.
Зря он мне это говорил, я прекрасно разбирался во всей этой механике, как ходить в ночном лесу. Я взял кошелек и фонарь, но у меня не было кармана, в который можно было бы спрятать кошелек. Масадзи- сан понял мое замешательство.
— Подожди. Принесу куртку, — сказал он и, распахнув тяжелую деревянную дверь, вошел в дом. За дверью послышалось тихое собачье урчание. «Помещик-то и староста упрятали своих собак. Упрятали, вот они и уцелели. Ладно, заманим в лес и съедим». Я включил фонарь. На стершихся, с обитыми краями каменных ступенях вспыхнул желтый кружок, высветивший темные пятна и серый окурок папироски, свернутый из тонкого листка бумаги, вырванного из словаря. На свет полетела мошкара. Удостоверившись, что фонарь работает, я выключил его. Ни на что не годные листья гречишника, красные, сочные почки которого, усыпавшие весь куст от самого корня, мы с братом жуем каждую весну — листья, которые даже кролики не едят, жители деревни курят вместо табака, раздражая горло едким дымом. Отец презирал их за это. «Курильщики гречишника! Им что не дай, все выкурят!»
— Куртку можешь оставить себе, — сказал, стоя в дверях, Масадзи-сан.
— Я принесу, — сказал я, беря куртку.
— Зачем? — сказал с удивлением Масадзи-сан.
Куртка длинная. На меня она слишком длинная, как пальто. Но зато если в нее завернуться, то, наверно, в холодном лесу ночью не замерзнешь. Только я не нищий. Просто так брать вещи у чужих людей мне ни к чему.
— Не боишься? Если боишься, можешь не ходить, — сказал Масадзи-сан таким тоном, будто мое молчание обидело его.
— То, что обещал, сделаю. А куртку завтра принесу.
Масадзи-сан захлопнул дверь. А я побежал к мосту. Длинные рукава куртки то взлетали вверх, то падали вниз в такт моим шагам. Я подумал, что на мне рабочая одежда, как на курсанте. Куртка пахла взрослым мужчиной. Караульным у моста придется сказать, что я несу матери успокоительный отвар. Они