собирались работать — каждый день с утра до вечера, собрав вокруг себя ребят, они тешили их и себя фронтовыми воспоминаниями, без конца повторяя свои истории. «Мой самолет уже начал разбежку по палубе. Тут я покосился на командную рубку. А командир со слезами на глазах отдает приказ отменить вылет. 15 августа».
Каждый день, постелив циновку на вязанки чурбаков бумажного дерева, сложенные в сенях, я лежал в одиночестве, погруженный в размышления, и ждал вечера. В сумерки я, как птица, закрывал глаза и нырял под одеяло. И жил я точно во сне. Занятия в школе были два раза в неделю, но и в эти дни я отсиживал в классе в каком-то полусне, а когда возвращался из школы, сразу же ложился на свою постель — циновку на вязанках бумажного дерева — и закрывал глаза. Сначала мать ругала меня за это. «Бездельничаешь, бестолочь, только и знаешь валяться с утра до ночи. Глисты тебя замучили, что ли? Может, у тебя желтуха, а?» Но я и сам не знал, что у меня. Может, и правда болен. Мне давали глистогонное. Как будто помогало. Но я все равно продолжал лежать на своей циновке. В конце концов мать махнула на меня рукой, и я тихо обитал в темных сенях, как зверь, погрузившийся в зимнюю спячку. Мне даже казалось, что мое лицо превратилось в морду свиньи. В голове осела какая-то муть. Я не понимал, сплю я или бодрствую. И было такое чувство, что голова тупо принимает все, что видят мои глаза, и все ей безразлично. Смотрел ли я на лес в конце лета, смотрел ли на реку, мне они казались безликими и ничем не примечательными, будто передо мной была пропыленная стена склада сельской управы. Иногда я думал о тех двух, которые висели на глухо постанывающих ветках, так бывает, когда ветки гнутся под тяжестью тысяч птиц на рассвете, и от тоски у меня переворачивалось сердце. Я плакал, даже выл в голос: «А-а-а, они были для меня самыми дорогими людьми». Устав плакать, я вдруг замечал, что мать, встревоженная — правда, она старалась сохранить самообладание, не поддаться этой тревоге — подсовывает мне под нос тарелку винограда.
Однажды она задумчиво спросила меня: «Послушай, а ты рукой
— Бездельник! Лентяй!
Крик. Потом по моим пальцам, держащим карандаш, больно, точно током, бьет упругий бамбуковый прут. Я с воплем вскакиваю со стула и готов броситься в контратаку. Но тут же, заметив огромный шрам на обнаженной жирной руке учительницы, которую она подсунула мне под самый нос, покорно сажусь на место. Шрам похож на рот какого-то чудовища. На нем остались струпья запекшейся крови, похожие цветом на персиковые косточки. Вот бы она завопила от боли, если б содрать струп. Это рана от моего ножа. И она еще не зажила.
— Бессовестный! Ничего не хочешь делать как следует. Тупая башка, как у свиньи!
Я посмотрел в тетрадь. На раскрытой тетради лежали мои покрасневшие от удара пальцы. На бумаге выстроились в ряд иероглифы, такие крохотные, что даже я не мог разобрать. Иероглифы, сначала величиной с маленького муравья, а теперь не больше муравьиного усика. И было написано только: «Почему Япония. Почему Япония. Почему Япония… проиграла войну?» А дальше: «Потому, что в ней не развивалась наука» — я написать не мог, не хватило места. Я смотрю в свою тетрадь с чувством тоски и одиночества. Одноклассники, столпившиеся вокруг нас с учительницей, заглядывали в мою тетрадь и дружно смеялись. И в этом хоре смеха я различил ядовитый холодный голос, высокий голос Кикуко, самой красивой девочки из эвакуированных. С растерянным видом я продолжал смотреть в тетрадь. У меня не было резинки, чтобы стереть злосчастные иероглифы, и мне не оставалось ничего другого, как разорвать на мелкие клочки этот серый лист.
Водоворот смеха бурлит и все разрастается. Этот злой водоворот увлекает меня, засасывает в глубь. Меня, со свинячьей башкой, да еще и косым глазом. Я смотрю, будто со стороны, будто это смотрит кто-то другой, как мои пальцы берут чью-то грубую твердую резинку, водят по бумаге и рвут ее. Ненавидя этих бессердечных людей, я плачу. На пальцы снова опускается бамбуковый прут. И снова все заливаются смехом. И тут звенит звонок. Перемена.
— На перемене останетесь в классе и продолжите самостоятельную работу. Почему вы без разрешения встали со своих мест и столпились вокруг этого оболтуса? Что за смех? Хотите стать такими, как он? Как этот грязный бесстыдный оболтус? Напишите по двести раз:
Учительница замолкает, точно подступившее к горлу рыдание оборвало последнюю фразу. Выставив в окно свой угловатый, как у мужчины, подбородок, она всхлипывает. Дети чувствуют, как ненависть учительницы подобно электрическому разряду, несется в угол спортивной площадки, где сидят «сказители», и, чтобы не их убило этим разрядом, они наклоняют головы и втягивают в плечи.
— Я не разрешаю слушать вранье этих бездельников. Я добьюсь, чтобы их выгнали наконец со спортивной площадки.
Учительница хлопает дверью и бежит по коридору в учительскую. Кто-то шепчет у меня над ухом сладеньким голоском: «У нашей психопатки течка, наверно. Или ей мужа надо. Шлюха. Сейчас опять побежит к директору!»
— Все из-за тебя, все из-за тебя, — кричит Кикуко, тряхнув меня за плечо.
Она хватает меня за плечо, а я замираю, молча уставившись на сто рядов муравьиных усиков, нацарапанных огрызком карандаша. Они медленно движутся, бесстрашно отправляясь куда-то.
— У, противный. Молчишь? Нечего сказать? Все из-за тебя, — кричит тоненьким голоском Кикуко.
Я оборачиваюсь и вижу за спиной возбужденное, без кровинки, точно его обсыпали мукой, лицо Кикуко. Я чувствую тошноту, как в тот раз, когда увидел четырехпалого урода.
Когда я получил премию министерства просвещения за сочинение «Маленькие граждане тыла», она подошла ко мне и сказала, что хочет со мной дружить. И потом все время вертелась около меня и злилась, когда я разговаривал с другими. Говорила, что мы поженимся, когда вырастем, и заставляла трогать ей там. Хоть я и говорил, что мне противно, она твердила, что я ничего не понимаю. «Это потому, — говорила она, — что на мне две пары штанов». И снимала юбку. А я просто смотрел на что-то: реденькие волосы росли в разные стороны, как вокруг губ, когда борода и усы. Я смотрел на это, и мне становилось все противнее и противнее. Но она повторяла, что все равно мы поженимся, и заставляла трогать. А сама, вся красная, вскрикивала: «Ай-и-и-и, ой-и-и-и-и». Дура.
— Эй, ребята. Это ведь все из-за него, верно?
— Все из-за тебя, все из-за тебя.
— Косой! Косой! Все из-за тебя, все из-за тебя!
— Все из-за косого, все из-за косого. Ты во всем виноват!
— Все из-за тебя, все из-за тебя!