небо над долиной. Одни рассказывали, что слышали о полиции, об оккупационных войсках. Другие вспоминали о том дне, когда по деревенской улице шли жители корейского поселка и отнимали вещи. И все ребята были возбуждены, точно пьяные. Как тогда взрослые, в день облавы.

— Полиции тоже не остановить тех, кто воевал. Что бы они ни делали, полицейский не станет вмешиваться.

— Да что там говорить, ведь люди же с войны вернулись! И напали-то они на какой-то корейский поселок. Полиция — это же японская полиция. Она не для корейцев.

— А оккупационным войскам они не пожалуются? Ну корейцы эти. Не побегут к ним?

— Американцы по-корейски не понимают.

— Ха-ха-ха, ха-ха-ха. «Верните то, что японский империализм награбил у корейцев! Все японцы — воры. Верните! Верните!» Ха-ха-ха, ха-ха-ха. Сами вы, корейцы, воры.

— А когда они вернутся из корейского поселка, наверное, разнесут школу и управу, а? Обещали ведь. Верно? Разнесут, а?

На мгновение ребята замолкают. Но смех и топот сами унять не могут. И тут же снова начинают кричать.

— Пусть разносят. Учиться тогда не будем. Пусть разносят. Сжечь бы школу, как усыпальницу сожгли.

Сквозь шум я слышу голос Кикуко, разговаривающей с такими же, как она, эвакуированными.

— Хорошо бы разнесли эту вонючую школу. Нам что — мы вернемся в токийские школы. Нет, правда, хорошо бы разнесли.

Ребята уже не в силах оставаться в классе. Они вылетают на спортивную площадку. Из учительской им вслед несутся недовольные голоса. Но учителям некогда — они совещаются. И в классы не идут. Все ребята, высыпав на спортивную площадку, с криками носятся по ней, снова начав прерванные звонком игры. А я, составив три стула, тихонько ложусь на них и думаю о Кане. Просто думаю о Кане, которого сожгут заживо вместе со свиньями. Я вспоминаю плачущий голос матери и о чем она бормотала в то утро, когда пришли корейцы. Я и не собираюсь идти на помощь Кану. «Он кореец, и я не могу с ним помириться». Чувствую, как меня начинает бить озноб. Это озноб перед простудой. Мне кажется, мы идем неправильным путем. Но этот ошибочный, опасный путь избрали взрослые. Дети тут ни при чем. «После того как Япония проиграла войну, все стали безумцами. Противными безумцами!»

Вскоре ребята с воплями возвращаются в класс. Это помощник директора или еще кто-то объявил ребятам на спортивной площадке о прекращении занятий. Потому и учительница перестала своими полными слез глазами смотреть на всех укоризненно и сразу стала доброй. Потому и дети бросили свое задание — написать двести раз «Почему Япония…». Некому было их наказывать. И некого было наказывать. Я стал нехотя собираться домой.

Демобилизованные направились в корейский поселок. Все жители деревни — и взрослые и дети — вышли на улицу и стали смотреть в небо над поселком, ожидая, что вот-вот там должно вспыхнуть зарево, должны взметнуться вопли. Дети хотели пойти в сторону поселка, но взрослые их не пустили. С того дня, как через деревню прошли оккупанты, среди жителей деревни укоренился обычай скрывать от детей все, что происходит в деревне, устранять их от этого. Хотя, пока шла война, взрослые и дети, точно их несло по волнам на одной доске, всегда смотрели друг другу прямо в глаза.

Прошло два часа. Жара спала, начало холодать. Над поселком не поднимался дым, не слышно было воплей. Вместо всего этого по деревенской улице, изо всех сил нажимая на педали и виляя из стороны в сторону, промчался на велосипеде Пак. Он остановился у полицейского участка, а потом, чуть не плача, поехал обратно в свой поселок. Все насмешливо смотрели на него, но никто ему не сказал, где полицейский. А полицейский, раздевшись догола, плавал в реке. Жители деревни в жизни не видели, чтобы полицейский плавал. А теперь он плавал самозабвенно, не слыша ничего вокруг себя. Плавал кролем, а потом по-собачьи плавал, будто чумной, которого только плавание может спасти от смерти.

У нас дома случилось несчастье. Перетрудившись на прополке, мать упала в обморок, и мы, обливаясь потом, волокли ее домой. Она совсем расклеилась. И, хотя это происходило на глазах у соседей, никто не помог нам, все неотрывно смотрели в сторону корейского поселка.

Наконец вернулись обнаженные до пояса демобилизованные, толкая перед собой доверху нагруженную трофеями повозку. Все было так же, как в то утро, когда шла процессия корейцев. Даже повозка была та же. Только вместо того, чтобы ехать от дома к дому и раздавать привезенные вещи, солдаты расстелили на спортивной площадке циновки и разложили на них трофеи, чтобы бывшие владельцы разобрали каждый свое. И так же, как в то утро, взрослые, стыдливо пряча улыбки, собрались, чтобы получить обратно свое добро, получили и сразу же разошлись. Они боялись мести корейцев и не хотели ввязываться в это дело. Демобилизованные теперь должны были, как они обещали, разнести школу. Но вместо этого они преспокойно уселись на циновки, где уже почти не осталось вещей, и прямо на солнцепеке стали пить самогон, который притащили из корейского поселка. Один из эвакуированных хотел было примазаться к ним, но получил затрещину. И на спортивной площадке не осталось никого, кроме пьющих самогон демобилизованных. По долине потоком разлилась, воскрешая сладкие воспоминания о былом, военная песня, которую пели пьяные солдаты.

И в это самое время, пока мы ухаживали за больной матерью, прибежал взволнованный брат. Он ходил на площадку к демобилизованным за нашими часами. Как безумный он кричал, что среди вещей, которые вернули демобилизованные, наших часов нет. Потом ткнулся ничком рядом с матерью, лежавшей с мокрым полотенцем на голове, и горько заплакал.

— Перестань, перестань. Такое затеяли эти молодые парни. Пошли отбирать вещи. Зря они это затеяли. Да и корейцы, когда пришли за нашими вещами, тоже ужас какие злые были, — бормотала мать.

Брат продолжал плакать. Разозлившись, я ушел на кухню, улегся там в полутьме и стал слушать разносившиеся по долине военные песни. Голоса поющих становились все резче.

С черного хода кто-то постучал. Я нехотя поднялся и пошел открыть. Там аккуратно лежали часы, украшенные резными виноградными листьями, а рядом ключ в виде головы слона. И никого, кто стучал. В мгновенье ко мне вернулось все мое проворство. Я стремглав бросился к реке по вымощенной камнями дорожке. Кан бежал по отлогому берегу, на котором лучи заходящего солнца выблестили камни красновато-серым глянцем, бежал, наклонив вперед большую голову и непропорционально длинное туловище, размахивая непомерно длинными, как у человекообразной обезьяны, руками. Я стал догонять его, и он обернулся и напряженно посмотрел на меня. Я увидел его узкий острый глаз.

— Кан, Кан, ну что ты, — сказал я, с трудом переводя дух.

— Около нашей школы. Это где раньше свиней забивали… Там они и лежали. Они их не взяли, просто не приметили. — Весь красный, с трудом переводя дыхание, точно оправдываясь, говорил Кан. Мне даже показалось, что он хочет подраться со мной.

— Кан, знаешь, я тебе отдам обратно бабочек. И не за то, что ты принес часы. Я себе других поймаю. Давай, приходи.

— Ладно, а эти вот отдай брату, — сказал Кан, снимая прицепленный к кожаному поясу крючок с перьями. — Скажи, я принесу ему еще один, на форель. Я изобрел новый крючок для форели.

Мы с Каном посмотрели друг на друга и хрипло рассмеялись. Наш смех устремился к небу стремительное, чем военная песня напившихся демобилизованных. По толстым круглым щекам Кана текли слезы, но он все равно продолжал смеяться. Потом он вынул из заднего кармана брюк смятый листок бумаги и протянул мне.

Продолжая громко смеяться, мы вместе с Каном развернули мятый листок на своих маленьких грязных ладонях.

Вечерний ветер с реки трепал и подергивал рябью листок, который мы читали, а льющийся с вечернего неба свет отражался от бумаги — и все это вызывало у нас, стоящих на берегу реки, ощущение морской болезни.

Беспрерывно колыхалась и лохматая тень от бумаги, нечетко отпечатанные иероглифы были едва различимы, как насекомые в траве. Но мне все же удалось разобрать напечатанные золотом иероглифы:

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату