приговорен к смерти, в документах наверняка найдется его фотография. Я, правда, не уверен, что заведующий библиотекой покажет вам эти документы…

Я увлек слушателей. Мой голос щекотал самые нежные, самые чувствительные струны души трудновоспитуемых и они открыли мне свои сердца. Похоже, я без зазрения совести говорил им непристойности, наверно, со стороны это выглядело каким-то духовным стриптизом. Касаясь грязных сторон жизни, я вызывал трепет в их потных телах, а сам оставался кристально чист и невозмутим. Каждое выразительно произнесенное слово доставляло мне острое наслаждение, как актеру, впервые выступающему перед публикой. Да к тому же во мне закипела злая радость, когда я краем глаза увидел покрасневшее лицо и испуганные, налившиеся кровью глаза начальника колонии. Я загоню его во мрак страха, злости и раскаяния. За секунду до того, как его хватит удар, я закончу изящным афоризмом, который превратит мою аморальную речь в высоконравственную. Но к тому времени он, наверно, будет уже хрипеть, как загнанная свинья. Забыв, как я мучил его, он примется осыпать меня благодарностями, меня — первое после принятия закона о несовершеннолетних живое свидетельство реальности надежд…

— Мой друг, человек с твердой волей, неустанно вынашивал здесь планы будущих насилий и убийств, это могло пригодиться при столкновении с действительностью. В то время и у меня была одна мечта — заняться грабежом, все равно каким, групповым или в одиночку. Я хотел стать грабителем и врываться в дома, в которых горел яркий свет. Но это была мечта. В жизни же я с наибольшим рвением занимался чисткой уборных. В то время у нас распоряжались оккупационные войска. Их командование считало, что детей не следует заставлять чистить уборные. Итак, заставлять чистить уборные нельзя. «Заставлять нельзя», однако, если среди детей находились добровольцы, им разрешалось это делать. Возможность получить пять иен была так привлекательна, и я сам выражал желание чистить уборные. Я весь пропитался запахом уборной. По заведенному в колонии порядку, тому, кто чистил отхожие места, через каждые три дня на четвертый полагался день отдыха. Проработав три дня и получив пятнадцать иен, я шел в библиотеку, там же находилась и наша лавка. Я покупал за пятнадцать иен скрепленный бумажной лентой набор для письма родным: конверт, марку и пять листочков бумаги: Взяв в библиотеке перо и ручку, я старательно писал письмо. Но я писал не домой, я писал в газету. Это всегда были письма в газету. В них я рассказывал о том, как во время войны в нашей деревне забили камнями американского солдата, о том, как после войны за одну ночь уничтожили целый поселок. Писать складно я не умел, и еще я боялся, что письмо не попадет куда нужно, что им не заинтересуются. Поэтому я писал без конца. Чтобы научиться хорошо писать, чтобы в письме были разные цитаты, я много читал. Например, Сэцурэя Миякэ.[7] В то время в библиотеке были только книги, присланные из полицейской школы. Мне сейчас даже не сосчитать, сколько десятков писем я написал. И в каждом было одно и то же, и я посылал их в газету. Сначала я опускал их в ящик у часовни. Но потом обнаружил, что содержимое этого почтового ящика проверяется. Тогда я стал по ночам выбираться из колонии, чтобы бросить письмо в ящик на улице. Вы, конечно, и сами знаете, что выйти из колонии проще простого. Трудно бежать из Сугиока, каждый чуть ли не долгом почитает схватить тебя. Но что Сугиока, дальше еще хуже. Если попадешься на глаза крестьянам — тебе просто конец. Скольких наших из колонии крестьяне насмерть забили мотыгами. А еще в те времена в лесах под самым городом рыскали одичавшие собаки, снова превратившиеся в волков. Они выли низкими голосами, и ходили слухи, что на пустыре, где оккупационные войска проводили учения, они с наступлением темноты нападали на женщин и детей и загрызали их.

Я отправлял письмо и тут же возвращался. Так продолжалось года полтора. И вот однажды вечером сюда, на холм, стремительно влетел «джип», на нем развевался флажок одной из газет. Прижавшись лицом к колючей проволоке вон там, в дальнем углу спортивной площадки, где раньше был колодец, я смотрел, как «джип» подкатил к главным воротам. Сердце бешено колотилось. Я видел, как из машины выскочил человек в высоких армейских ботинках, а из ворот к нему навстречу вышел помощник начальника колонии. Они о чем-то горячо спорили — помощник начальника не хотел впускать корреспондента. Темнело, и поэтому я не видел выражения лиц, но я слышал их голоса. Мне показалось, что корреспондент победил в споре и сейчас придет поговорить со мной. Но неожиданно «джип» повернул назад и умчался вниз с холма, а помощник начальника запер ворота. Уныло оторвавшись от колючей проволоки, я только тогда заметил, что разодрал лицо и по щекам течет кровь. В ту ночь помощник начальника колонии до полусмерти избил меня, и с тех пор за мной стали следить и я уже не мог писать писем. Да я и сам отказался от мысли обращаться в газеты. Я понял, что все эти корреспонденты такие же взрослые, как все, им ничего не стоит предать ребенка, который ждет спасения, раздирая лицо о колючую проволоку. И чистить уборные теперь назначали дежурного и перестали платить деньги. Против этого не стали возражать оккупационные войска. Это был как раз период обострения холодной войны, и у них просто руки не доходили до уборных в воспитательной колонии. Как мне сейчас представляется, ревностное писание писем в газеты сослужило мне службу — привило еще в то время интерес к чтению, выработало упорство. Иначе говоря, сейчас, изучая в Токийском университете политические науки, я понял, что впервые в жизни начал усердно заниматься именно в колонии. И я до сих пор еще полон желания разоблачать в письмах вранье взрослых из своей родной деревни!..

Я обернулся и увидел, что начальник колонии и воспитатели наконец облегченно вздохнули. И я преисполнился гордостью и счастьем. Особую теплоту испытал я к тремстам трудновоспитуемым, слушавших меня затаив дыхание. Я их презирал, но отвращения к ним уже не испытывал. В моем черством сердце разлилось влажное тепло жалости, близкое к жалости старшего брата к младшим. Бараны, триста безоговорочно верящих мне баранов. Я простил им баранью глупость, покорность, бесхитростность. «Когда-нибудь я, наверно, стану политиком. И буду, как баранами, командовать и помыкать своими избирателями. А еще когда-нибудь буду, как баранами, командовать и помыкать всеми японцами, испытывая к ним чувство спокойного презрения». Я изучал политические науки. Но до этой минуты я не собирался стать политиком. В своем воображении я рисовал политика человеком, обладающим личными качествами, прямо противоположными моим. Политик. Его классическим конкретным воплощением, представлялся мне Тоёхико Савада — отец студентки Икуко Савада, с которой я в качестве репетитора занимался французским языком. Но в ту минуту, когда я обернулся и увидел, как начальник колонии и воспитатели облегченно вздохнули, я страстно возжелал стать политиком. «Да, политиком. Я должен стать именно политиком! Злоба и недовольство, которые я испытываю всякий раз, встречаясь с Тоёхико Савада, проистекают исключительно от зависти к нему. Он — политик!» Я приободрился. Раньше я испытывал стыд и страдал оттого, что Икуко Савада владела чувствами своего учителя, но оказалось, что все это не так — просто образ ее отца, политика Тоёхико Савада, вызывал во мне острое чувство соперничества, близкое к злобе. Значит, в основе всего лежит мое отношение к нему, и тогда все упрощается. Я испытывал стыд, уверенный, что сгораю от любви к Икуко Савада. И боялся, что в этой любви растворится моя уверенность в собственных духовных и физических возможностях. Этот страх, с другой стороны, порождал еще более горячее чувство к ней, превращая меня в неловкого, бессильного вздыхателя, страдающего от чувства неполноценности раболепного парня. Я думал с садистским злорадством: «Вот закончится эта моя поездка на родину, я вернусь в Токио и в качестве первого шага на пути к карьере политика я подчиню себе депутата нижней палаты парламента Тоёхико Савада, я сделаю для этого все, это моя главная цель, ради нее я стану любовником его дочери!» Все казалось мне предельно простым. Непосредственным поводом, заставившим меня отправиться в эту поездку, было желание спасти себя, беспредельно уставшего бедного деревенского студента-вздыхателя, страдающего от заносчивости самоуверенной столичной девушки Икуко Савада. Но теперь мои интересы переключились на ее отца, а сама дочь, чувствовал я, потеряла для меня всякий интерес.

Чтобы создать впечатление, что стена между мной и слушателями полностью ликвидирована, я напряг волю и тело и стал откровенно расточать приветливые жесты и улыбки — так делает во время своих выступлений Тоёхико Савада — тремстам воспитанникам. И, как глупая собачонка, я визгливо пролаял свою заключительную тираду:

— Я был, как мне кажется, самым озлобленным из всех мальчиков в этой колонии. Я мечтал убить всех — и начальника, и инспекторов. Я мечтал убить всех — и людей, свободно расхаживающих за стенами колонии, и их собак, и их кошек. Я мечтал о том, чтобы взлетела на воздух колония со всеми ее обитателями, чтобы мир за стенами колонии был уничтожен атомной бомбой. Я был отчаянным разрушителем. Не мальчик, а сущий дьявол. Но сейчас мне, живущему на свободе, учащемуся в Токио, годы, проведенные за этими стенами, кажутся божественными, будто я провел их в раю. Когда выходишь из

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату