— Хорошо, — тихо прошептал я, не в силах сопротивляться, и до моего уха донесся энергичный щелчок — это Тоёхико Савада положил трубку.
Я тоже положил трубку. Меня охватил страх и отчаяние, стоило мне представить себе, как я, жалкий и униженный, стою у барьера свидетелей и перед посторонними людьми, перед всей Японией признаюсь в своем позоре.
Но в то же время я не собирался оставить без возмездия причиненное мне зло. Трясясь, как капризный ребенок, я с воем повалился на спину. Я ударился головой о стену, из глаз фейерверком брызнули слезы. Снова зазвонил телефон.
— Это я, дорогой, — произнес ставший мягко-призывным голос Икуко Савада. У меня было ощущение, будто это шепчет мой собственный голос. Ведь люди во всем мире, когда на них в темноте набрасывается собака, шепчут дьявольски-ласковым голосом: «Это я».
— О, прости, я до сих пор не навестил тебя, — сказал я покаянно. В самом голосе Икуко Савада было принуждение к покаянию.
— Неважно. Ведь мы обо всем договорились, правда ведь? — сказала нежно Икуко. Я чуть по подпрыгнул, у меня было такое чувство, будто Икуко знает о нашем разговоре с Тоёхико Савада о женитьбе.
— Да, верно. Но все-таки мне не следовало бросать тебя одну, — сказал я, ненавидя себя.
— До вчерашнего дня я просто никого не могла видеть. Это был какой-то ад. Мне казалось, что вокруг моей кровати пылает сера. Во мне осталась лишь капля крови, да и то жидкой, как вода. И мое горло, отравленное горящей серой, способно теперь издавать лишь хриплые звуки. Лицо расплылось… Нет, серьезно, если ты скажешь мне, что уходишь к чистой, симпатичной восемнадцатилетней девушке, я нисколько не обижусь.
— Да, я в этом уверен.
— Я теперь кого хочешь обсчитаю — в мои восемнадцать лет мне любой даст двадцать, а то и больше. — Я догадался, что Икуко Савада пьяна. Она взяла с собой в больницу бутылку коньяку. Я думаю, ей еще и тридцати не будет, когда она умрет от алкоголизма…
— Мне сегодня звонил господин Тоёхико Савада, — сказал я, чувствуя, как у меня забегали мурашки по спине и по груди. По спине, наверно, от колючего полотенца, а по груди от носившихся в воздухе шерстинок. Бывший обитатель этого номера, тибетец, не иначе останавливался в нем с верблюдом.
— И политик вдруг заговорил с тобой о любви, да?
— Зачем ты ввела в заблуждение политика, сказав ему, что я отец лже-Джери Луиса-младшего? — сказал я, сохраняя выдержку и стараясь, насколько возможно, придать своему голосу кошачью ласковость. — Я не хочу тебя осуждать, но вряд ли это было так уж необходимо, ты не находишь?
— В «фольксвагене» ты меня так оскорблял, наговорил мне кучу всяких гадостей, и мне еще тогда показалось, что я беременна от тебя.
— Мне и вправду начинает казаться, что тебе намного больше восемнадцати.
— Ты хоть постарался подладиться к политику?
— А я и не собирался подлаживаться. Я сказал, что хочу жениться на тебе. И он обещал мне уговорить твою мать.
— Несмотря на то что я забеременела от скандала, который ты учинил в «фольксвагене», операцию мне уже сделали, и мне нет никакого резона выходить замуж.
— Это твое дело, и ты вправе отказаться. Тем более, что тебе представится сколько угодно более выгодных партий. Давай так и сделаем.
— Нет, любовью здесь и не пахнет, — сказала вдруг Икуко Савада ребячливым тоном. — А если о любви и речи нет, значит, тебя интересует не столько дочка политика, сколько ее отец.
— Политик тоже как будто питает ко мне интерес. Ведь половина стоимости сегодняшнего телефонного разговора была уплачена не ради беседы о любви.
Наступило молчание. Молчание, сопровождавшееся легким гудением трубки, что еще больше усугубляло значение молчания. В конце концов я, не обладая выдержкой, необходимой, чтобы терпеливо выслушивать болтливую девицу из высшего общества, просто разозлился. «Не раскаюсь ли я снова?» — спросил я у себя.
— Когда ты сказала, что любовью здесь и не пахнет, ты, видимо, имела в виду только себя. И твои слова, следовательно, означают, что ты отвергаешь меня, да? — спросил я сладеньким голосом, звучавшим почти нагло. — Но если в меня вселился бес вожделения? — «Раздеть тебя и повалить на грязную циновку в своей комнате — сколько раз я мечтал об этом». Нет, не то. Нет, я ее действительно люблю.
Икуко Савада засмеялась коротким смешком, точно сама себя щекотала под мышкой. Я почувствовал, что готов взорваться. Я вдруг понял, что взывал о любви вполне серьезно.
— Что тут смешного?
— Прости. Быть любимой человеком, в которого вселился бес вожделения, — над этим действительно грех смеяться.
— Вернешься в отель, не снимай отдельную комнату, в этом теперь нет необходимости.
— Если в тебя все же не вселился бес вожделения и у тебя нет садистских наклонностей, то, прошу тебя, повременим. Я спрашивала врача, — притворяясь грустной, сказала Икуко Савада, за минуту до этого разговаривавшая со мной весело и возбужденно. — Он говорит, что надо немного повременить… Из окна больницы, — продолжала Икуко Савада, снова мягким, а не тем, прежним, разрывавшим мне душу, голосом отчаяния, — виден твой отель. Он расположен на возвышенности, и у меня такое чувство, что больница с каждой уничтоженной жизнью все глубже погружается в землю. Зато я могу сколько угодно предаваться воспоминаниям о Гонконге — я ездила туда в прошлом году на летние каникулы, там отель тоже на возвышенности и так же сияет.
Я окунулся в долгую ночь, только что спустившую надо мной свой плотный, непроницаемый занавес, и мне было приятно думать о том, что зимнее солнце с самого утра заливает отель, будто все это происходит в каком-то тропическом городе. Я начал понемногу оправляться от скованности.
— А что видно из твоей комнаты? — кокетливо спросила Икуко Савада.
— Под вечер в море был виден военный корабль. Артистическая уборная на втором этаже кабаре. Туда набились мужчины, переоделись в кимоно и спустились вниз женщинами. Они переодевались, не закрывая окон. Эксгибиционисты какие-то. Они уверены, что для обитателей отеля подглядывать за ними большое удовольствие.
— Может, ты мне подробнее расскажешь об этом сегодня вечером? — спросила неожиданно Икуко Савада, чем привела меня в замешательство. И так же неожиданно я вспомнил о том, что должен сделать сегодня вечером.
— Сегодня вечером ничего не выйдет. Я пойду разыскивать моего друга детства, Кан Мён Чхи. — Действительно, почему я раньше не убежал из отеля?
— Хладнокровный жених. Ну ладно, до свидания.
— До свидания.
Я быстро опустил трубку, но тут же поднял ее и попросил телефонистку из отеля соединить меня с полицией. Полицейский чиновник ответил, что Кан Мён Чхи уже выпущен на свободу, и дал адрес кабаре со стриптизом в районе трущоб, где он играет в оркестре. Мне нестерпимо захотелось поскорее увидеть Кан Мён Чхи. Даже если Кан Мён Чхи не мой Кан, все равно я хотел увидеть человека, в знак протеста против гибели дочери преградившего путь мчащемуся экспрессу. Мне было совершенно необходимо встретиться с этим человеком — воплощением мятежного духа.
Я натянул майку и брюки и пошел в ванную бриться. В зеркале над умывальником, освещенном лампой дневного света, отразилось бледное, худое и какое-то расплющенное лицо. Я с любопытством разглядывал его. У меня были глаза крестьянина-бунтаря, схваченного солдатами. Именно глаза… У меня были глаза, которых я никогда не видел ни на чьем лице, включая и мое собственное. Нет, это не от наркотика, симптомы разрушительного действия которого я стал отчетливо сознавать, это из-за того, что в моем теле и душе проснулось нечто, издающее крик гораздо более громкий, чем вопль позора. «Мне нужны именно глаза человека, принадлежащего к типу Кан Мён Чхи, решившегося преградить путь экспрессу».
Бреясь, я наслаждался дорогой бритвой, дорогим мылом, дорогим полотенцем, принадлежащими отелю. Мыло и полотенце пахли дорогими сладостями, на бритве стояла марка немецкой фирмы. С бледным