— Така не боится! Я сам видел, каким смелым был Така на июньской демонстрации. Така совсем не боялся.
Меня даже удивило, как примитивно и в то же время упорно он возражает. Жена тоже слушала, не сводя с него глаз. И я по-новому взглянул на юношу, который, выпрямившись, сидел на кровати и смотрел на меня. Внешне он был похож, если можно так сказать, на молодого крестьянина, недавно ушедшего из деревни. Крупные черты лица, каждая в отдельности не безобразна, но, взятые вместе, удивительно непропорциональны, словно плохо подогнаны одна к другой, и поэтому его угрюмое лицо, точно прикрытое прозрачной сеткой, выглядит комично. И это типичное для крестьянских детей ничем не пробиваемое упорство. Парень в шерстяной полосатой куртке неопределенного цвета, вроде вялой зелени, изрядно помятой и потерявшей форму, — он похож в ней на огромную дохлую кошку.
— Така хотел стать жестоким человеком, для которого ничего не стоит совершать насилия, но дальше мелкого хулиганства не шел. Разве это имеет что-либо общее со смелостью? — попытался я прекратить спор, парировав возражения юноши и совсем не собираясь убеждать его. — А ты не выпьешь виски или водки?
— Я не пью! — ответил юноша слишком уж решительно, даже с подозрительным отвращением, и протестующе выставил руку. — Така сказал, что человек, употребляющий алкоголь, не в силах защитить себя, когда на него нападают. И если пьющий подерется с непьющим, то даже при равной силе и ловкости обязательно победит непьющий.
Я не стал настаивать и налил себе водки, а жене, которая, казалось, сгорала от любопытства, не посещавшего ее уже несколько месяцев, — виски. И мы, держа в руках каждый свое питье, будто связанные одной веревкой любители выпить, которые обязаны оказывать решительное сопротивление превосходству людей непьющих, смело встретили протестующую ладонь, которую выставил перед нами парень. Его короткопалая ладонь красноречиво свидетельствовала о том, что он покинул деревню совсем недавно.
— Твой Така правильный человек — это точно. Сегодня я впервые встречусь с ним, и я очень рада, что у меня такой правильный деверь.
Когда жена произнесла это, юноша, у которого даже и в мыслях не было, что пьяная женщина издевается над ним, приветливо помахал ей рукой, потом отвернулся от нас и стал смотреть неинтересную спортивную программу. Тихонько он уточнил счет игры у девушки, которая за все время нашего разговора не оторвала глаз от телевизора. А нам с женой не осталось ничего другого, как замолчать и снова погрузиться в питье.
Самолет все еще опаздывал. Казалось, что его опоздание будет длиться бесконечно. Уже наступила ночь, а он все еще не прилетел. Аэродром, на который я продолжаю смотреть сквозь приспущенные жалюзи, похож на чуть светящуюся теплым голубым и горячим оранжевым светом чашу, вырытую в грязно-молочном темном утесе города, ночь опустилась на края этой чаши и, кажется, навеки застынет там. Устав, мы погасили электричество, но телевизор, который все еще смотрели друзья брата, ожидая конца соревнований, хотя и не мог рассеять мрак, продолжал слабо мерцать — он превратился в единственный источник света в нашей комнате. Телевизор жужжит, как пчела, и я начинаю подозревать, не в голове ли это у меня шумит.
Жена стоит спиной к взлетной полосе с таким видом, будто заранее отвергает любого, кто появится, распахнув воображаемые двери, и методично, глоток за глотком, пьет виски. Она обладает каким-то удивительным чувством меры, чуть ли не прибором, определяющим степень насыщенности алкоголем, и поэтому погружается лишь на определенную глубину опьянения, как разные рыбы — каждая живет на своей глубине, — но зато и протрезвляется лишь до определенного уровня. Путем самоанализа она установила, что это чувство, играющее роль автоматического предохранителя, унаследовано ею от матери, страдавшей алкоголизмом. Находясь в состоянии стабильного опьянения, она в определенный момент решает уснуть и моментально засыпает. Жена, у которой никогда не бывает тяжелого похмелья, начинает следующий день лишь с того момента, когда подворачивается удобный случай, чтобы снова впасть в состояние приятного опьянения. Я много раз говорил ей:
— Ты отличаешься от обычного алкоголика хотя бы тем, что можешь по собственному желанию контролировать степень опьянения и поддерживать его на определенном уровне, и, я думаю, через несколько недель пристрастие к алкоголю у тебя пройдет. Глупо связывать его с памятью о матери, объясняя наследственностью.
Но жена каждый раз отвергает мои построения:
— Именно моя способность по желанию контролировать степень опьянения и указывает на то, что я алкоголичка. Мать тоже была такой. Видишь ли, я останавливаюсь в нужный момент не потому, что стараюсь оградить себя от соблазна напиться сильнее, а потому, что боюсь выйти из приятного состояния.
Гонимая непрерывным страхом и отчаянием, жена погружается в пучину пьянства — она, точно раненая утка, нырнувшая в воду, прекрасно знает, что, стоит ей вынырнуть, ее тотчас же настигнет пуля охотника, и, даже пьянея, не может до конца освободиться от страха и отвращения. Когда жена пьяна, глаза ее наливаются кровью, и она считает, что наш несчастный ребенок родился таким именно из-за этого, уверена, что два эти факта неразрывно связаны между собой:
— В корейской сказке женщина с глазами, красными, как сливы, — это женщина-вампир, пожирающая людей.
В комнате стоит запах перегара, исходящий от жены. Мое обоняние, когда я немного протрезвел, точно улавливает, как удары пульса, каждый ее вздох. Отопление работает слишком сильно, и я, чтобы проветрить комнату, приоткрываю двойную раму; сквозь узкую щель, словно вихрь, врывается резкий вой реактивного самолета. Изо всех сил напрягаю свой единственный глаз, медленно реагирующий от перенапряжения, пытаясь перехватить самолет, должно быть идущий на посадку. Но успеваю заметить лишь два параллельных огонька, быстро удаляющихся во тьму, теперь еще более грязно-молочную. Поразило меня то, что это выли реактивные моторы взлетающего самолета. Я, правда, предполагал это, но все равно чувствую себя обманутым. Взлеты реактивных самолетов становятся все реже, кажется, что весь аэропорт скован параличом. Застывшая от страха ночь, залитая светом, от которого ей некуда укрыться. Стайка самолетов цвета сушеной рыбы, замерших в тепло-голубом и жарко-оранжевом хаосе.
Сидя в комнате, мы терпеливо ждем опаздывающий самолет. Я не говорю о «гвардии» брата, но для меня и жены его возвращение не имеет, казалось бы, особого значения, и тем не менее мы упорно ждем, как будто брат сообщит нам какой-то существеннейший стимул, способный возродить нас. Вскрикнув «а-а, а-а!», Момоко буквально подскакивает на кровати. До этого она, свернувшись калачиком, спала прямо на покрывале. Хосио, лежавший на полу, встает и подходит к кровати. Жена со стаканом виски в руках, поднявшая голову, точно норка, и я, растерянно стоящий спиной к жалюзи, бессильны помочь девушке, мучимой кошмарами, и при свете телевизионной трубки лишь смотрим на заострившееся от напряжения и ставшее похожим на перевернутый треугольник лицо Момоко, но которому катятся огромные, сверкающие, как капельки вазелина, слезы.
— Самолет упал, он горит, горит! — захлебывается слезами девушка.
— Не упал самолет, не плачь! — сердито басит юноша, будто стыдясь перед нами за плачущую девушку.
— Лето, лето! — вздохнула Момоко, рухнула на кровать, снова свернулась калачиком и отправилась в другой сон.
Воздух в комнате действительно летний. Руки потеют. Почему этим двоим, еще совсем детям, непременно, как ангел-хранитель, нужен брат и они даже во сне в эту долгую ночь напряженно ждут его? Неужели брат именно тот человек, который нужен их истосковавшимся в ожидании сердцам? И с чувством сострадания к юному другу брата я взываю к нему:
— Может, выпьешь хоть каплю виски?
— Нет, не пью я.
— Неужели до сих нор тебе не случалось выпить хоть каплю спиртного?
— Мне? Раньше, конечно, пил. Когда кончил школу и работал поденно. Три дня, бывало, работаешь, а на четвертый с утра до ночи хлещешь джин. По дороге поспишь немного; так напиваешься, что, спишь ли, не спишь ли, все равно пьяным-пьяный, а сны снятся приятные, — сказал юноша с неожиданной теплотой и, подойдя ко мне, прислонился к жалюзи, отчего они зашелестели. Потом на его лице впервые появилась