— Не я ее сломал…
— А кто?
— Сам знаешь кто… — Помолчал, хмуря брови. — Лично я только исполнял приказ Советской власти, и все. И исполнял честно!
— А кто, скажи, увел меня от мотора? Кто в декабре двадцать девятого скрутил мне руки за спиной? Скажешь, Советская власть?
— Это сделал я…
— А за что?
— Как классовую контру. — Смело глядя на шурина, Иван спросил: — И ты что, думаешь, что я в том зараз раскаиваюсь? А известно ли тебе, какое полымя заполыхало тогда в горах? Тебя увезли в Среднюю Азию, а я весной тридцатого с отрядом под Эльбрус ходил. Думал, повстречаюсь с тестем и с твоим братом. Нет, не довелось. И скажу тебе зараз, Тимофей, что под Эльбрусом были такие стычки, что помирать стану, а не забуду… Трудно было тушить пожар, ох, как трудно. — Иван хотел уловить взгляд Тимофея, а тот сидел, склонив голову. — Вот ты обижаешься на меня. Видишь ли, от мотора бедолагу отлучил. Да не от мотора тебя отлучали, а от винтовки и пулемета, дула которых были нацелены прямо в сердце Советской власти. И ты не злись, не жуй, не кусай ус. Благодари бога, что ты попал в Узбекистан, а не под Эльбрус. Тогда было время, накаленное докрасна: либо я тебя, либо ты меня взял бы за горлянку… А иначе как же? Класс на класс попер, тут середины нету. Твой папаша и братуха саблюками замахнулись, и на кого? На Советскую власть, на нашу жизнь. И ты тоже туда, в горы поглядывал. И ежели б тебя и таких, как ты, вовремя не выдворили с Кубани, то еще неизвестно, чем бы вся эта заварушка в горах окончилась…
— Оказывается, Иван, ты сильно сообразительный… Верно рассуждаешь.
— А что тут соображать? И дураку все было видно… Оружие было чье? Английское… Казаков поднял кто? Недобитое белое офицерье… Зараз мы с тобой поостыли, сидим за столом и беседуем. А тогда за оружие схватились…
— Ой, господи! Опять завели старую балачку! — Евдокия Ильинична поставила на стол моченые нарезанные арбузы. — Сошлись и уже сцепились, как те злющие кобели… Забудьте оружие и все, что было…
— Такое, сестра, не забывается…
— Выпейте, Тимоша, Кузьмич, по рюмке, и нечего старое вспоминать. Что было, то было, и пусть оно быльем порастет. Говорите о том, что есть и что еще будет… Наливай, Тимоша… Уж яичница шкварчит…
Глава 10
По своей наивности Евдокия Ильинична думала, что Иван и Тимофей выпьют по рюмке и развеселятся. Они выпили уже по две рюмки, закусывали арбузом, ели яичницу, посапывали и молчали. Подперев кулаком щеку, хозяйка смотрела своими добрыми глазами то на мужа, то на брата и не могла понять, почему они такие хмурые и злые. Ну, были когда-то врагами. Один стоял на одном берегу, а другой — на другом. Так это когда было? Трудно даже вспомнить. Дети выросли, внуки понародились, в жизни сколько свершилось перемен. Нету нынче берегов, жизнь их поразмыла. И те, кто стоял на тех берегах, думала Евдокия Ильинична, теперь состарились, переменились, ума понабрались. И Тимофея и Ивана жизнь потрепала, досталось тому и другому, и какая им нужда вспоминать то, что было, да еще и злиться?.. Почему бы, думала она, им не помириться и не поговорить о чем-либо приятном, радостном…
Да, трудно, трудно было телятнице разглядеть не лица, не одежду, а то, что закипало в груди у Тимофея и у Ивана. Не могла понять: и выпили вместе, и ели из одной тарелки, а смотреть один другому в глаза не могли. Не понимала Евдокия Ильинична и того, что то злое чувство, которое еще по дороге в Прискорбный прильнуло к сердцу ее брата, тут, в хате, когда Тимофей увидел Ивана, зашевелилось сильнее, распирало грудь и просилось наружу. Такое же душевное состояние испытывал и Иван.
Четвёртую рюмку он налил из своей бутыльки — себе и Тимофею. Чокнулись молча и молча выпили. И все же после четвертой рюмки, как заметила Евдокия Ильинична, дубленые их лица помягчели, глаза повеселели. Тот, кто не знал Ивана и Тимофея, мог бы даже сказать, что за столом сидели не закоренелые враги, а старые добрые друзья. Тимофей улыбнулся и смело посмотрел Ивану в глаза. Иван не отвел взгляд и тоже улыбнулся. Что говорила эта улыбка? Трудно понять.
— Вот ты сказал, Иван… — Тимофей положил в усатый рот помидор и, разжевывая, продолжал: — Ты сказал, что я взял бы тебя за горлинку… Угадал! И в данную минуту я не отрицаю! Взял бы и еще как бы сдавил! Вот зараз гляжу на тебя и в мыслях своих жалею: опередил ты меня, Иван, раньше, успел скрутить руки…
— Поздно об этом сознался.
— Ничего, что поздно… — Опять непонятная улыбка кривила губы. — Ох, Иван, Иван, твое счастье, да и счастье всех таких, как ты, что вы тогда одним махом сломали нам хребтину и тот пожар, что было заискрился в горах, не успел заполыхать полымем и перекинуться на всю Кубань. Не случись такого, не пришлось бы нам у моей сестры баловаться водочкой. Поменялись бы местами, и знай, Иван: от меня от первого получил бы ты пулю. И рука не дрогнула бы, не бойся…
— Спасибо, Тимофей, за откровенность.
— Не за что благодарствовать… Должен же я был высказать когда-то тебе в глаза свою правду. Я не кривлю душой, не прикидываюсь ангелом. Может, думаешь, что там, в Узбекистане, вдали от родимого края, я переродился и перековался? Ошибаешься, Иван… И гибель отца и брата, и разорение наше так запросто из сердца не выбросишь.
— Значит, что? Был зверем им и остался? — в упор спросил Иван.
Тимофей помолчал, прожевывая помидор, снова заговорил:
— Не знаю, зверь или не зверь, а душа болит. Пока не приезжал сюда, ничего, в груди не ныло. Все, что тогда накипело, потухло с годами, выветрилось. А вот приехал, поглядел на станицу, на место, где родился и рос, увидел осокорь, а тут еще, как на беду, тебя повстречал, и сызнова все во мне закипело… Вот и рассуди, кто я есть теперь?.. Это дети мои — другое дело. Молодые, у них своя жизнь, своя судьба. На молодом теле, известно, любая рана быстро рубцуется…
— Опять, Тимоша, заворошил старинушку? — упрекнула Евдокия Ильинична, строго глядя на брата. — У тебя что, другого разговора нету? Ну, было, было у тебя горе, так что из этого? По-твоему выходит, что ты там, в ссылке, страдал, а мы тут, дома, мед ложками ели и пряниками закусывали. Нам довелось испытать и холод, и голод, и войну. И все мы пережили, все сдюжили… И нечего тебе злиться. Йть все пришло к лучшему…
— Для тебя, сестра, к лучшему, — перебил Тимофей. — А для других?..
— Для всех… И я, братушка, не о себе печалюсь… Погляди на Кубань, дурень, ты старый! Как жизня наша переродилась. Возьми хоть бы Трактовую. Какая зто была станичен-ка, а зараз какая стала — не узнать! Или ты на станицу еще не глядел?
— Глядел, — буркнул Тимофей. — А Прискорбный тоже, скажешь, переродилсй?
— Прискорбный свое отжил… Его Кубань съедает…
— Да, тебе, Дуня, хорошо вести такие речи, — сказал Тимофей. — Советская власть наградами тебя обласкала, вот ты и геройствуешь…
— Постыдись, Тимофей! — крикнул Иван, резко вставая. — Что ты мелешь?
— Награды я за зря не получала, — спокойно ответила Евдокия Ильинична и протянула руки. — Вот на этих ладонях написаны мои награды. Читай, ежели ты такой грамотный… Муж бросил с малыми детьми, живи, как знаешь. А тут неурядица в колхозе. В тридцать втором зачался голод. Кое-как выкарабкались из беды, на ноги встали, а тут война разразилась… Так что, Тимоша, в шелках я не ходила, а слез пролила, может, побольше, нежели ты или Иван. А что старалась в труде, что колхоз поднимала, то что в этом плохого? Молчишь? В том была и есть моя радость. И опять же старалась не для себя, а для детей; чтоб им жилось лучше… Вот и твой Андрей — инженер, а Оксана — учительница, и мои дети грамотные и в