офицера, и одно его слово — все! Полный порядок! А как же, Ваня, иначе? Иначе и в колхозе быть не может — дисциплина! Нет, и ещё раз нет! Не перебивай меня, а то все мысли во мне перепутаются. Потерпи, послушай, Ваня, а после выскажешься. Сперва слово хозяину! — Поправил вылезавший из-под картуза белесый, вылинявший чуб. — Слово хозяина коснется дела. Правильно я рассуждаю, Ксения? Не обижаю гостя? Молчишь, красавица, и усмехаешься. Да, о чем же это я говорил?
— О показе хозяйства, — подсказала Ксения.
— Верно, верно. Да, так с чего же мы начнем, Ваня? Я понимаю, мне виднее, мне виднее. Если мы порешим так… Нет, это не годится. Пшеницу мою повидал по дороге — четыреста гектаров, и какая пшеница! Ни у Гнедого, ни у Подставкина такой и во сне не было! Вся элитная, безостая, под номером четыре дробь один, селекция академика Лукьяненко. Видал колосья? Ни одного остючка, как будто каждый колосок ножничками пообстригли. Не колосья, а одно сплошное зерно. А какое зерно, вес! Возьми на ладонь, и уже чувствуешь есть в нем настоящая тяжесть… Так что с хлебами у меня полный порядок! Кукурузу тоже частично повидал. Ты как раз проезжал мимо «ВИР-56»—посев на зеленую массу. За Егорлыком, на четвертом поле, у меня растет «ВИР-42» и «ВИР-33» — залюбуешься! А озера мои видал? Ах, да вы же не той дорогой ехали! Ксения, почему не повезла Ивана Ивановича мимо озер? Ну, ничего, мы начнем именно с озер, там и искупаемся и утей поглядим. Какие уточки, Ваня! Ни у Гнедого, ни у Подставкина такой птицы нету. От утей возьмем курс на откормочный пункт, а точнее, на фабрику свинины. — Схватил Ивана за руку, потряс. — Нет, нет, потерпи, Ваня, дай мне высказаться!.. Да, так без всякого хвастовства я утверждаю такого хозяйства, каковое нынче выросло на Птичьей земле, нету ни в одной нашей комплексной бригаде, а у нас их как-никак восемь. По всему «Гвардейцу» Птичье идет первым. По урожаю — мы, по мясу — мы, по птице — мы, по яйцу — мы, по надою — мы… А если взять продукцию на сто гектар пашни… Погоди, погоди, Ваня, тут самое интересное, и я зараз закруглюсь… Да, на сто гектар пашни. В прошлом году по этим показателям вперед вырвался было Гнедой из Янкулей. Побежал, а бег его оказался коротким. Быстро уморился и сдал, так что уже с весны тот Гнедой-Рыжий отошел на задний план, а Птичье сызнова стало правофланговым. Так и стоим! У Гнедого в Янкулях ещё не был? Там тебе и делать нечего. После того, что увидишь у меня, к Гнедому можно не заворачивать.. — Крикнул возницам — Эй, хлопцы! Чего медлите? Быков уже мухи закусали, а вы все с ярмами возитесь. Поезжайте; да побыстрее! Сегодня надо ещё раза два полить всю поверхность. — Строгим взглядом обвел ток. — Погляди, Ваня, сюда. Как тебе нравится эта наша танцевальная площадка?
— Хороша, — сказал Иван.
— Красота! Так что и по размерам и по утрамбовочке я перещеголял всех. Я сперва заставил покрыть землю соломой и уж после этого полить водой и пустить катки — и порядочек! Какой скат для воды! Пусть льют дожди — не страшно! Прошумит ливень, а вода в один миг стечет в те канавки, и опять сухо… Так что дня через три-четыре мы тут такие танцы откроем, что только пшеничная пыль взвихрится! У Кирилла Лысакова все на боевом взводе, только нажми гашетку. И ты не подумай, что я выхваляюсь, так оно и есть. Электричество наизготове? Безусловно! Столбы поставил и линию протянул ещё на той неделе. Сегодня подвезем вимовские сортировки, подключим их к проводам, и порядок! Так что пусть Иван Лукич не тревожится — в пять дней хлеб свалим, а ещё в пять дней подберем и обмолотим. Ну, ещё вопросы есть?
Ксения, краснея и с трудом удерживая смех, отошла к машине. Иван сдвинул плечи и молчал.
— Тогда имеется вопрос встречный, — сказал Лысаков, беря Ивана под руку. — Есть хочешь, Ваня? Небось не завтракал? Значит, мы едем в Птичье, прямо ко мне. Быстро перекусим и умчимся на озера. — К Ксении — Любушка, я увезу Ваню на своем «Москвиче», а ты поезжай следом. Да не отставай!
Лысаков взял Ивана под руку так любезно, как берут очень близкого человека, и увел к «Москвичу». Предложил гостю место рядом с собой, сам уселся за руль, и «Москвич» запылил по дороге. Следом поехалаи Ксения. И пока две машины направляются в Птичье, в этот длиннющий хутор с одной широкой, как проспект, улицей, мы поближе познакомимся с Кириллом Михайловичем Лысаковым. Это был человек непоседливый, как говорили о нем, сотканный из одной деловитости. У него всегда была «неотложная» работа, он всякий раз спешил и часто опаздывал. В еде за ним никто не поспевал. Он имел завидные, один в один, белые, зубы, и с одинаковой легкостью крошил и кусок черствого хлеба, и помидор, и ломоть мяса, и куриную ножку. Спал мало и чутко. Даже после слабого голоса жены «Кирюша, уже светает», — вскакивал, как по тревоге. «Есть, Марфуша, светает!» Через пять минут был умыт и одет. Усталости, казалось, не знал, мог сутки находиться на ногах и оставаться веселым и разговорчивым, как всегда… По натуре он был человеком общительным, любезным и никогда не унывающим, из тех, кого называют не иначе, как «весельчак» или «рубаха-парень». Его ни на минуту не покидало желание выделиться; хотя бы в малом не походить на других; любил в чем-то прихвастнуть, где-то порисоваться — словом, старался жить, как он сам говорил, «и не для себя, и у всех людей на виду».
По этой-то причине, вернувшись с войны, Лысаков вот уже более десяти лет не расставался с военной формой, а по большим праздникам надевал новый, хранившийся в шифоньере китель с блестящими погонами младшего лейтенанта, и ему приятно было слышать «Ну и оригинал же наш Лысаков, страсть как полюбилась ему военная форма не снимает…» Желание быть не похожим, не таким, как все, а особенным, заставило Лысакова поехать в Ставрополь и отыскать там своего фронтового друга прораба Загорянского. Этот Загорянский, человек пожилой, носивший огненной масти куцую бородку без усов, построил Лысакову аккуратный домишко, каких еще никто не строил не только в Птичьем, но даже в Ставрополе. «Таких домиков теперь будет только два, — хвастался Загорянский, — один у тебя, Кирилл, а другой в Румынии, в Синайе… Помнишь, когда наша часть остановилась там на один день, я и приметил этот домишко и зарисовал его на память. Так что, Кирилл, в Птичьем теперь стоит родной брат того, синайского домика. Это и есть, Кирилл Михайлович, дом с мезонином».
Незнакомое слово «мезонин» не прижилось в Птичьем, не подружило с другими словами, и как ни старался Лысаков, чтобы хуторяне непременно говорили «лысаковский дом с мезонином», ничего из этого не вышло. В обиход вошло название несколько даже обидное «Лысаковская скворешня». Два крохотных оконца этой «скворешни» белели занавесками, день и ночь они смотрели на стоявшие по ту сторону улицы хатенки и землянки. Оконца как бы говорили «Мыто смотрим и будем смотреть, куда же денешься, а только нам так совестно, так совестно!» Надстройка над домом и в самом деле всем своим видом напоминала скворечню, и всякий новый человек, проезжая по хутору, невольно поворачивал к ней голову, улыбался и сам себе бубнил «И откуда, скажи, в Птичьем появилось такое гнездо! Будто и нету тут ни каменистого берега и не шумит море… Совершенно непонятно, как мог такой славный особнячок прирасти к Птичьей земле. Вот оно, наглядное движение вперед, вот оно, осязаемое новшество колхозного села». Тот же из приезжих, кто узнавал, что особнячок принадлежит бригадиру, к сказанному добавлял «Э, по всему видно, в Птичьем живет славная птица! Ишь какое гнездо смастерил бригадир!»
Хозяин «дома с мезонином» любил приглашать к себе гостей, особенно тех, кто заявлялся в Птичье с командировочным удостоверением районных работников, корреспондентов, фотографов. Видеть в своем доме сына Ивана Лукича Лысаков почитал за счастье, и как только Иван переступил порог и очутился в небольшой прихожей, Лысаков, хвастаясь, начал расхваливать решительно все и свою тещу, женщину еще нестарую, с проворными руками, знаменитую тем, что на ее попечении было все лысаковское подворье; и жену Марфушу, которая испуганно смотрела на Ивана, стыдливо краснела, а ее ласковые, доверчивые глаза говорили «Ей-богу, я тут ни при чем, это мой Кирюша и моя мама»; и своих детей — дочерей Татьяну, Елену и Надежду и сыновей Вячеслава и Станислава. В это время в мезонине открылся такой стук и грохот, что Иван невольно взглянул на потолок, не отвалится ли штукатурка.
— Это мои ребятки малость пошумливают, — сказал Лысаков. — Детвору я поселил в мезонине, и вот они там такое выделывают — беда! Мамо, усмирите внуков!
Эти слова были произнесены хотя и строго, но с гордостью, так что между слов внимательное ухо могло услышать «И детки у меня шумливые, и жизнь у нас веселая, но это еще девочек дома нету, а когда соберется вся семья…»
После этого гостя провели по всем комнатам — три внизу и четвертая наверху. Комнаты как комнаты, светлые, чистенькие, и только удивляло Ивана изобилие в них «художественной» продукции, которая плодится в артелях «Художник», затем развозится по рынкам, какие только есть в городах и станицах — от Темрюка до села Петровского на Ставропольщине. Со стены на Ивана смотрели лебеди, точно впаянные в чер-нильно-синее озеро, а на зеленом бережку для полноты лирической картины в непринужденной позе