дождавшись, когда Семен кончит, кашлянул и с хрипотой в голосе спросил:
— Все?
— В общих чертах, конечно, — ответил Семен, платком вытирая бледное лицо. — Деньги дает епархия, лично архиепископ обещал.
— Обещал? И ты это всерьез? — Иван нарисовал круг и сердито перечеркнул его крест-накрест. — Не могу понять… В голове моей не вмещается! Или ты пришел, чтобы позлить меня, или явился ради смеха… Но поверь, Семен, мне не смешно!
— Просьба искренняя, от души идущая, — убеждал Семен. — И продиктована она великой миссией православной церкви, и я, как священник…
— Погоди! — перебил Иван. — К чему эти выспренние слова? Миссия! Никакой твоей миссии в Журавлях нет. — У Ивана сжимались на переносье брови, он покусывал нижнюю губу, у него покраснели мочки ушей. — Просто удивлен и не нахожу слов… Как бы это выразиться… То, что ты примкнул к церкви и надел не спецовку инженера и не халат врача, а рясу попа, есть дело твоей совести. Но когда ты так настойчиво хлопочешь о строительстве церкви в Журавлях и говоришь о какой-то тебе одному ведомой красоте села, ты становишься похожим на ребенка… Неужели все попы так наивны?
— В чем же усматриваешь мою наивность? — спросил Семен, держась за поясницу, которая побаливала, и не глядя на Ивана. — Поясни…
— Хотя бы в том, Семен, что ты, мой сверстник, которого, как и меня, обучала грамоте советская школа, не можешь понять, что новые Журавли не нуждаются ни в церкви, ни в красоте, о которой ты печалишься. — Иван встал. — Взгляни на макет! Вот они, Журавли будущего! И красота их в удобстве жизни, в радости и счастье людей… Так что счастье журавлинцев не в церкви…
— Как же несчастны люди, которые усматривают счастье лишь на земле, — заговорил Семен, подходя к макету, — и глаза которых не видят 'все то духовное, что возвышает нас и облагораживает души наши…
— Из проповеди? — спросил Иван, улыбаясь. — Выходит, мы несчастны? Строим на земле и для себя новую жизнь — и несчастны? Вот какая глупость сидит у тебя в голове! Ведь ты же кривишь душой. Бог человеку не нужен, и ты знаешь это лучше меня…
— Неправда твоя, Иван. — Семен все так же держался рукой за нывшую поясницу. — Человеку без, бога не жить… Поглядел бы, сколько было молодежи в церкви на пасхальные праздники! О чем это говорит?
— Все о том же. — Иван зашагал по комнате. — Пасхальная всенощная. — зрелище диковинное, позабавнее спектакля. И как же не пойти и не посмотреть? Но я ручаюсь, никто из тех, кто в ту ночь слонялся возле церкви, не умеет перекрестить лба и не знает ни одной молитвы… Люди, даже те старушки, что всякий раз приходят к тебе на поклон, смотрят на попа, как на шута. Священник на селе — молодой или старый — фигура ненужная и смешная… Ты идешь по улице, а на тебя показывают пальцем и посмеиваются…
— Страшный ты человек, Иван! — крикнул Семен, крестясь и отходя к дверям. — Отступаюсь, как от нечистого, и предаю анафеме!
— Вот это другой разговор! С этого и надо было начинать.
Слова Ивана остались без ответа. Крестясь и пятясь назад, Семен спиной приоткрыл дверь и хотел уйти…
— Нет, нет, Семен, погоди! — Иван взял школьного друга за мелко дрожавшую руку. — Зачем же обижаться? Давай посидим, поговорим… Сколько лет не видались!
Иван усадил Семена, бледного и злого, к столу, сам сел рядом. Положил коробку «Казбека», спички. Семен отрицательно покачал головой.
— Не куришь? — спросил Иван. — Это хорошо… Послушай, Семен, зря ты на меня так обиделся… Ведь мы с тобой представители молодого поколения, и давай спокойно поговорим… Уйти — это самое легкое. А ты скажи мне, как своему бывшему другу, неужели ты, такой молодой, веруешь в бога? Нет, не надо злиться… Видишь, Настенька ушла, она понимает, что у нас разговор личный, откровенный…
— Нам, Иван, говорить не о чем, — сухо сказал Семен. — И я раскаиваюсь, что пришел к тебе…
— Но ответить на вопрос можешь? — спросил Иван. — И мы расстанемся по-хорошему.
— Если это будет в моих силах.
— Вопрос у меня простой. — Иван взял папиросу, постучал мундштуком о коробку. — Марфушка Петракова — соседка Марии и Петра Нескоромных, ты их знаешь. Так вот, Марфуша носила к тебе крестить сынишку Нескоромных Николая. На ферме своим товаркам потом Марфуша рассказывала, как ты взял у нее ребенка и сказал: «Крестится раб божий Николай…» И когда ты потребовал, чтобы эти слова она повторила за тобой Марфушка рассердилась. «Какой же это, — думаю себе, — раб? Нет, — думаю, — рабом Колька Нескоромный не был и не будет…» Взяла ребеночка обратно и ушла… Так крестины и не состоялись. Было это, Семен?.. Молчишь? Значит, было… А когда ты венчал Ольгу Яценкову и Никиту Караганова и сказал: «Жена да убоится мужа своего…», — что ответила тебе Ольга? Забыл? Ах, какая у тебя, Семен, девичья память…
Семен посапывал и молчал. Сердце ныло, его давила тупая боли. Щеки, обрамленные бородкой, то белели, то краснели. Он понимал, что сделал глупую и непоправимую ошибку. Ему не нужно было не только бороться «на выжимки» с Иваном или начинать, как он теперь понимал, ненужный разговор о церкви, но даже и заходить в этот дом. И когда он, не слушая Ивана, думал об этом и ругал себя, по щекам на бороду вдруг покатились слезинки… Иван заметил душевное состояние школьного друга и встал. Вяло, с трудом поднялся и Семен. Молча пожал Ивану руку слабой рукой. Иван проводил гостя до калитки.
На улице Семену чудилось, будто за ним гнался Иван. От мысли, что Иван вот-вот схватит его за талию и крикнет: «На выжимки!» — стало так страшно, что он, подобрав полы рясы, ускорил шаги. Отошел подальше от книгинского дома и оглянулся. Улица лежала пустая. Чей-то кудлатый, бурой масти пес стоял у глиняной изгороди и диковато поглядывал на журавлинского по Семен продолжал свой путь, и ему снова виделся Иван, слышались его шаги и даже голос: «Что тебе ответила Ольга? Забыл?» Семен оглянулся и облегченно вздохнул. Никакого Ивана не было, и только рудой пес все так же стоял у глиняной изгороди… «Что за наваждение, господи!» — думал Семен, мелко крестясь и торопливо шагая по улице.
В своей комнате, не раздеваясь, вытянулся на диване. Пролежал, тоскливо глядя в потолок, пока сторож Ерофей не зазвонил к вечерне. Тончайший голосок обрубка рельса пронизывал тишину, за ползая в хаты, звал, навевая грусть. И Семён прислушиваясь к нечастым ударам молотка о сталь, всплакнул, как, бывало, плакал в детстстве. Затем поднялся, вытер платком глаза. Дымчатые сумерки гнездились по углам… А стальной голосок звал, требовал. Семен подошел к окну, посмотрел во двор. «Что это со мной? — думал он. — Или захворал, или какой бес вселился в меня?.. Пойду, пойду в церковь, помолюсь богу…»
И шатко, как больной, пошел через двор на улицу.
ХII
Все чаще и чаще по утрам появлялись над Журавлями лоскутья туч, и плыли они, не торопясь, неведомо куда; все чаще и чаще перепадали дожди, тихие-тихие, без гроз и без ветров. Дороги в Журавлях и в степи размокли и так испортились, что «Москвич», на котором ехал Григорий, частенько буксовал и елозил колесами, как пьяный ногами. В дождь, в непогоду думки о том, что новенький, цвета небесной синевы «Москвич» в зиму остается без кровли, еще больше мучили Григория и были невеселыми и тягучими, как и этот обложной дождь. Григорий никак не мог понять: почему отжившую свой век землянку нельзя еще при жизни деда Луки приспособить под жилье для машины и хотя бы не всю ее, а только ту комнату, в которой жил с семьей Григорий и которая теперь пустовала? Неужели Иван Лукич в самом деле собирается сделать в этой землянке какой-то музей? И что это за музей и кому он нужен?
Часто, не находя ответа, Григорий тоскливо смотрел на землянку, и в том месте, где два оконца поглядывали на улицу, видел просторные, на крепких железных петлях двухстворчатые ворота. Не отрывая полного грусти взгляда от землянки, Григорий мысленно раскрывал новенькие ворота и так же мысленно въезжал на «Москвиче» в комнату. Чтобы лишний раз убедиться, хорош ли получается гараж, Григорий