отвращением), – так вот Роза (прозвище которой относилось к ее характеру, а не к преданности идее) смеялась и говорила: «За что боролись, на то и напоролись! Помнишь, как мы с тобой митинговать на Манежную площадь ходили?…» Нет, неправда, бедность – черт с ней, мучает унижение – пусть даже по высшим меркам это тщеславное, суетное унижение: покупать хлеб не тот, который нравится, а тот, что подешевле, а главное – стоять в очереди и (и за это чувство тоже презирая себя!) мучиться, что все перед тобой говорят: «сто… сто… сто…» – и вдруг ты подходишь и говоришь – и все слышат: «за семьдесят…» Покупать двести граммов колбасы, полкило помидоров, килограмм мяса; жадно смотреть на весы и напряженно, чуть ли не шевеля губами считать, бессмысленно пытаясь угнаться за такой вот откормленной продавщицей; забыть, что такое шоколад, апельсины, бананы, шампанское; увидев со спины, обходить знакомых – чтобы избежать усилий улыбаться беззаботным лицом и не видеть их самоуверенные, жизнерадостные – и не приведи Бог сочувствующие! – лица… И при всем этом знать, что полуграмотный мальчишка, торгующий пивом в ларьке, получает в четыре раза больше тебя!

Она вдруг вспомнила, как месяц тому назад Саша вернулся с работы не один – привел с собой кого-то незнакомого, чужого, как будто даже враждебного ей и их непривычному к таким посетителям дому: плотного, почти толстого, багрово-румяного мужчину лет тридцати пяти, с глазами блестящими и круглыми, как спелые вишни (да! действительно, похожего на эту малиновую бабу у окна), – но лицо она рассмотрела потом, сначала бросилась в глаза – неприятной, почти болезненной вспышкой света – его одежда: длинный распахнутый кожаный плащ – из настоящей, мягко лоснящейся кожи, под ним – диковинный, ярко-голубой, с ослепительными – цвета головы электрички – оранжевыми полосами полуспортивный костюм, на ногах – кричаще белоснежные кроссовки с широкими, толстыми, как полузабытые говяжьи языки, торчащими почти до колен языками… Еще два года назад это нелепое, вульгарное, дикое сочетание форм и цветов вызвало бы у нее безудержный, даже добродушный – безвкусно до жалости, не осуждения – смех и породило бы бесчисленные рассказы подругам; но сейчас, когда она представила себе (сразу, еще подсознательно, зрительной памятью комиссионных витрин поняла), что это может стоить и сколько на все эти деньги можно всего купить – того, что составляет не прихоть, не украшение – жизнь, и сколько ей надо работать, чтобы приобрести хотя бы один – любой, самый дешевый – предмет из этого вопиющего о себе великолепия, – в ней вспыхнула злобная, постыдная для нее – интеллигентного человека, которому по всему его воспитанию и, казалось, долженствующим быть вечными убеждениям следовало только снисходительно про себя улыбнуться, – да, обжигая, вспыхнула зависть, и она почувствовала почти физическую (неприятен, приторен, казалось, несвеж был даже запах – сложный запах дорогого одеколона, душистого мыла, сладкого табака) отталкивающую неприязнь… Саша стоял чуть впереди – а казался позади – этого… буйноцветного чудовища, похожего на гигантскую тропическую осу, и неловко держал в правой руке радужно переливающуюся золотыми барельефами букв иностранную бутылку – и рядом со своим соседом и этой бутылкой, в своем старом сером плаще (пять лет назад беззаботно шутил: цвета «мышь с молоком») выглядел – сердце ее защемило – жалко и унизительно… Но все это подумалось и почувствовалось потом, а в первый момент она удивилась так, что в ответ на белоснежную – снегом на солнце – улыбку гостя даже не смогла улыбнуться (удивилась так потому, что у них не было «подобного типа» (неодобрительно) даже знакомых, не то что приходивших к ним в дом людей; единственный когда-то знакомый им человек, о котором им было известно, что он крупно, в их понимании, разбогател – купил квартиру и две машины, одну из них иномарку, – был Сашин однокурсник Фомин; по Сашиным рассказам, знаменит он был тем, что в институте и по его окончании пил горькую, распродавая оставшуюся по наследству от отца-генерала квартиру, и лет десять назад, придя в гости к приятелю и с ним вместе напившись, ночью вынес огромный узел редких в то время книг (Саша рассказывал – собрания Вальтера Скотта, Лондона, Конан Дойля, кого-то еще, по тем деньгам – на несколько сот рублей), продал их и пропил всё до копейки; приятель необъяснимо его пожалел и не стал заявлять в милицию (а может быть, побоялся уже за свою репутацию – у него была надежда попасть за границу) – впрочем, Фомин, кажется, часть денег потом вернул. Вскоре пронесся слух, что Фомин вшил себе «торпеду», – и вот, пожалуйста… Саша и не удивился, узнав об успехах Фомина: тот постоянно что-нибудь продавал, от золота до пластинок, а тут еще и украл – поэтому сейчас было бы странным иное).

Этот, пришедший с Сашей, оказался его одноклассником – ей не удалось спросить, где и, главное, зачем Саша его зацепил. Она накрыла в кухне на стол, страдая опять от проклятого унижения… и перед кем?!! – есть в доме как назло было нечего, двести граммов колбасы Саше на ужин и яйца на завтрак, – она нарезала колбасу и отварила картошку (одноклассник все порывался бежать в магазин, покупать какие-то консервы, но тут уже они с Сашей – даже с раздражением, Саша, как это ни странно, казался тоже недоволен его приходом – его удержали), поставила маринованные грибы, едва раскрывшиеся опята, и чуть не плача смотрела, как одноклассник (подумала: «с аппетитом рабочего слона»), который вежливо отказался есть бумажную вареную колбасу, банку за банкой поглощал эти грибы – да, банки были по восемьсот граммов, прямо банку за банкой, и съел с ее и Сашиной слабой помощью – три! – а они с Сашей в этом году только однажды попали на гриб и несколько банок заготовили на зиму, чтобы на завтрак по выходным (по старинной, из ее семьи перенесенной традиции) понемногу есть эти грибы с горячей картошкой – так, чтобы хватило до марта, когда солнце согреет жизнь, до Нового года открывать и не собирались… Одноклассника звали Андреем; он сидел, положив нога на ногу – налившись лоснящейся ляжкой, – безостановочно ел грибы: маленькие, крепкие, с благородным дымчато-карим отливом, – с помощью хлеба захватывая вилкой за раз столовую ложку, при этом сыто – и телесно, и душевно сыто – широко улыбался, вспыхивая сахарными зубами, – и рассказывал (у него был неторопливый, как будто с удовольствием прислушивающийся к себе благодушный басок), как они в детстве с Сашей и другими мальчишками играли в игру под названием «на кого Бог пошлет»: вставали кружком у черного входа в овощной магазин и по очереди, не глядя, подбрасывали высоко вверх найденные на помойке подгнившие или треснувшие арбузы («помнишь, Шнырю по ореху – кр-рэк! – одноклассник брызнул слюной, – всмятку!!!»), – и оглушительно хлопал себя по ляжке: треск раздавался такой, как будто свернутой в несколько раз газетой на гулком столе убивали мух… В сущности (потом она признавалась себе), она была несправедлива к нему. Это был действительно добродушный, даже, наверное, добрый, бесхитростный – хотя и недалекий – человек; он ничего не говорил о своей работе – ей казалось, даже не из деликатности, на которую по простоте своей он скорее всего был неспособен, а, наверное, потому, что о работе – с Сашиной и ее стороны – на заходил разговор, а ему самому неинтересно было о ней говорить, – и, во всяком случае, в нем было довольство, уверенность (но добродушная) в себе, но не было ни на йоту – самодовольства, – самодовольство было в его одежде и его бутылках, но тут уж он был ни при чем; и только из-за резкого первого, трудно преодолимого сразу предубеждения ее не тронуло то, что он привычно, как будто подчиняясь рефлексу, сбросил переступивши порог свои языкастые чудовищные кроссовки («по- простонародному, – сказала бы мама, – гости в тапочках начинают говорить о перебоях с горячей водой и ценах на петрушку»), и никакие уговоры уже не смогли его заставить их обратно надеть – так и сидел в разодранных чуть ли не надвое Сашиных тапочках, потому что вторая мужская пара оставляла человека вообще почти босиком… Да, именно так – незлобивый, толстокожий, бесхитростный человек, – но все, что происходило из-за него и вокруг него: и ослепительный, какой-то неземной вид его иностранных бутылок, которые она вообще первый раз в жизни видела на столе, и то, как Саша непривычно и осторожно брался за плоскую бутылку «Смирновской» и неумело – переливая – ее разливал, и неотступное осознание того, что этот даже не просто недалекий, а, судя по его разговору, откровенно неумный и необразованный человек беззаботен и богат, а ее умный и образованный Саша подавлен жизненной неустроенностью и беден – ходит с мокрыми ногами и, экономя на всем, отказывается покупать новые сапоги – ожидает морозов, – все это (уже, впрочем, без особой враждебности к гостю) отравляло ей каждую минуту ее пребывания за столом… Но добили ее – сигареты.

Она вышла из кухни, чтобы достать из серванта чашки для чая; проклятая водка подходила уже к концу – Саша ожил, глаза его заблестели, на щеках загорелся непривычный румянец, и движения его, когда брался он за бутылку, стали уверенными и даже небрежными; одноклассник же почти не переменился – только цветом лица стал совсем уже как салатный украинский помидор… Оставался еще ликер с приторным ореховым привкусом, она прочла: «Амаретто» – и поразилась: надо же, я пью «Амаретто»! – и, через силу

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату
×