Саша, найдя куличиху, отгонял ее в сторону, быстро хватал всех птенцов и сажал их на свою голову под шапку, в тепло. Самка отлетала в сторону, жалобно кричала, волочила крыло и всячески притворялась раненой, пытаясь спровоцировать Сашу увлечься ею. Но стойкий Саша не бежал за самкой, а доставал из- под шапки первого куличонка, надевал на его неокрепшую лапку кольцо и отпускал пушистого пленника на землю.
Птенец тут же начинал пищать от холода. Самка присаживалась рядом, распушала оперение и начинала греть отпрыска. А дальше Саша просто подкладывал под нее других окольцованных куличат.
В очередной раз все сначала разыгрывалось по отработанному сценарию: куличиха побежала на крик пуховичка, но неожиданно она испуганно шарахнулась в сторону и улетела. Саша оглянулся. Сзади к нему подходил голландец.
Конечно, он знал, что советский орнитолог (в отличие от студента-вегетарианца) был браконьером, но не предполагал, что он к тому же и такой садист. Надо же было выбрать самый холодный и ветреный день, для того чтобы искать гнезда. Не мог это сделать вчера или позавчера, когда погода была теплой и солнечной. Вместо этого зачем-то пошел к морю. Наверно, там кого-нибудь застрелил. А вот теперь, в такой мороз, поймал птенца. Он же замерзнет — вон как кричит, и самочка беспокоится, вокруг так и бегает.
И голландец, забыв о дипломатических приличиях, подошел к Саше и высказал ему все, что он о нем думает, плавно переехав с первой не очень удачной русской фразы на английский язык, а потом и вовсе стал шпарить по-голландски. Саша различал лишь единственное знакомое, периодически произносимое спонсором слово — «фашист».
Саша не стал возражать безумному голландцу, а просто снял шапку, обнажив свою лысину, обильно запачканную испуганными птенцами (отчего орнитолог стал похож на известного генсека), и выпустил остальных пленников к обрадованной матери. Все куличье семейство радостным писком благодарило доброго иностранного избавителя. Саша надел шапку и, обиженно втянув голову в плечи, пошел к балку.
А голландец спрятался от ледяного ветра за сортиром. Там он в бинокль стал вести наблюдение за куликами, сопереживая воссоединению семьи. Саша в балке отогрелся, попил чаю и загрузил желудок очередной порцией противной сладкой каши, сваренной утром студентом. Он посидел, погрустил еще немного и почувствовал определенный позыв. Орнитолог не стал противиться природе и вышел до ветру, вернее, до дощатого туалета.
Результаты Сашиного облегчения были трагичными: дверь, открытая повеселевшим орнитологом, подхватил порыв ветра, и она с размаху ударила иностранного наблюдателя, да так крепко, что у него потемнело в глазах.
«Это он мне мстит за то, что я сказал ему правду, — подумал теряющий сознание голландец. — Не любит он правды! А кто ее любит?»
Он пролежал за сортиром минут двадцать и был найден и приведен в чувство и балок возвращающимся от своих поморников Вовой.
С этого дня голландец присмирел и перестал делать замечания Саше, видимо решив, что уж лучше пусть живым останется он, чем кулики. И вообще спонсор обходил и Сашу и сортир стороной. А в тех случаях, когда ему приходилось пользоваться этим заведением, ревнитель природы опасливо
приближался к домику и еще издали вопрошал на плохом русском языке:
— Александр, вы здесь?
И вот теперь Вова, один из участников той давней советско-голландской экспедиции на Чукотку, брел где-то в Большеземельской тундре, окрикиваемый хорошо знакомым еще со студенческих лет поморником.
Некоторые морянки, за гнездами которых охотился Вова, затаивались и улетали, предварительно обгадив кладки, когда орнитолог подходил к ним вплотную. Другие незаметно сходили с гнезда заранее, замаскировав яйца серым пухом, служащим выстилкой для гнезда. Вова взял свежую кладку, запаковал ее в коробку, переложив каждое яйцо мхом, и вернулся в лагерь. Там, поглядывая на далекий скалистый кряж, над которым кружилась пара сапсанов, Вова обработал кладки. Содержимое каждого яйца он выдул через тоненькую дырочку, просверленную в скорлупе специальным голландским сверлом — подарком, который Вова вынудил сделать спонсора на далекой Чукотке.
Вова развел сухое молоко, разболтал в нем утиные яйца, раздул тлеющий костер и приготовил омлет. Он пообедал, собрал палатку и рюкзак, взгромоздил поклажу себе на спину и направился к стационару. Очередная двухнедельная вылазка в тундру кончилась.
Облака разошлись, и выглянуло солнце. Над ивовыми кустами взлетела, мелькнув охристым хвостом, варакушка. Тихонько верещали потревоженные тяжелой поступью орнитолога белохвостые песочники, сдержанно и глуховато покрякивали взлетающие турухтанихи. Как заводящийся мотоцикл, заорала самка белой куропатки и, распластавшись и чертя крыльями по земле, неспешно побежала прочь. Вова пошел медленнее и вскоре обнаружил несколько затаившихся цыплят — причину ее шумного поведения.
За десять лет полевых работ Вова знал эти места гораздо лучше геологов, лучше ненцев, большая часть которых проводила жизнь на участке тундры площадью десять на десять километров, и, конечно, лучше шахтеров, которые на мотоциклах и самодельных вездеходах — «каракатицах» — выбирались в субботу из поселка к ближайшей речке, где пили, мерзли, так как не умели разводить костры из сушняка карликовой ивы, ловили рыбу хариус и, таким образом отдохнув, в воскресенье вечером возвращались домой, чтобы в понедельник с утра снова погрузиться под землю.
Далеко, у самого горизонта, виднелась вертикальная черточка, около которой чернело облако: единственная труба шахтерского городка служила хорошим маяком.
Безлюдность нескончаемых северных просторов была кажущейся. Вова с помощью бинокля насчитал около двадцати белых пирамидок — чумов, стоявших у озер и по долинам рек. У ближайшего чума пульсировало серое пятно: олени, сбившись плотной кучей, ходили вокруг известной только им одним невидимой оси, спасаясь таким образом от гнуса. Искусанные олени погружались в глубь круга, а им на смену отдать кровавую дань из плотного стада выталкивались другие животные.
Самыми древними признаками человека были вековые ворги — оленегонные тропы, по которым дважды в год, весной — на север, осенью — на юг, оленеводы прогоняли свои стада. В речных долинах это были ровные, прорубленные среди кустов дороги, поддерживаемые оленьими стадами, вытаптывающими ивовый подрост. Там, где ивовых зарослей не было, воргу можно было угадывать по ровному сплошному белому ковру пушицы, в изобилии растущей на разрыхленной оленями тропе.
В долине ручья орнитолог обнаружил следы старинной ненецкой стоянки. Вова нашел там отпиленный рог оленя, костяную пуговицу да сломанный полоз нарты. Стойбище находилось здесь уже несколько десятков лет: большие темно-зеленые бутылки из-под вермута уже наполовину поглотила чахлая растительность тундры. Среди этого бутылочного кладбища цветами барвинка синели осколки фарфоровой чашки. Раскрас фарфора был такой, что хоть сейчас в музей: по тонкому ободку голубели прекрасно проработанные венчики.
С высокого увала слетел зимняк — большая пегая хищная птица. Охотник за кладками в предчувствии очередной поживы направился туда. В массивном, построенном из толстых сухих ивовых веток гнезде лежали четыре белых с рыжими крапинами яйца. Вова и их запаковал в оставшуюся коробку из-под сухого молока, а чтобы они не разбились, переложил их выстилкой из гнезда — сухой травой и пошел дальше, решив обработать очередной трофей на стационаре.
Облака уползли на юг, солнце близилось к зениту. Стало жарко. Вова кроме сластолюбия страдал и гелиоманией (которая, впрочем, легко объяснялась почти всегда пасмурной погодой в тундре). Поэтому, едва почувствовав солнечные лучи, он тут же разделся почти догола, оставшись лишь в красных шелковых трусах. Орнитолог оросился «Детой» (мошки стаей вились над ним) и зашагал дальше. Через час он был у неширокой реки. На перекате бурлила зеленоватая прозрачная вода. На песчаной косе противоположного