единственную сухую вещь. Я думал, она его наденет, но Леля свитерок на лапник положила — чтобы не кололся. Посидела так с минутку, пощупала одежду, что на ней осталась, — тоже мокрая! Потом на меня так внимательно, оценивающе посмотрела и говорит своим нежным голосом: «Витя, о любви — ни слова!» — все остальное тоже сняла и тоже сушиться повесила. А девке чуть больше двадцати. Нельзя сказать, чтобы красивая была, так, просто симпатичная. Но фигурка! Я таких больше не встречал! Представляешь ситуацию? Осенняя ночь где-то в Якутии, дождь по брезенту над нами шуршит, а я смотрю на Лелю, изучаю ее незагорелые места и стараюсь спокойно курить. А она обо мне и не думает. Только иногда привстанет — бельишко свое щупает, проверяет, как оно сохнет, да иногда свитерок под собой поправит, видно, колется все-таки лапник-то.
Дрова медленно горели — до самого утра тепло было. Я только раз вставал нодью подправить. Но я в ту ночь не заснул. А она спала. Да, тяжело мне было... Как это по-научному называется? — И Витя полистал заветный томик. — Ага, вот. Эксгибиционизм — это, значит, у нее, а вуйяеризм — это, значит, у меня. Эх, Леля, Леля, — вздохнул Витя и, засунув в печку кряжистое полено, снова склонился над книгой.
А я, сняв шкурку с совы, вымыл руки и снова задремал, убаюкиваемый клеветой транзистора. Витя периодически расталкивал меня, требуя разъяснения непонятных слов. Для краткости и доходчивости, экономя время на сон и ленясь из-за дремоты, я употреблял ненаучные термины, следя из-под полуприкрытых век, как над лампой на потолке расцветает бархатно-черная роза.
Удивительна связь времени, пространства и человеческой памяти! Сколько раз ловил себя на мысли, что какую-нибудь тропу в дальневосточной тайге, горах Тянь-Шаня или Алтая, в Большеземельской тундре или оренбургской степи я знаю лучше, чем центр родного города. И от этой мысли почему-то становилось радостно и жутковато, от ощущения «идеи» того места, которое, реальное, на самом деле лежит где-то за тысячи километров, а может быть, уже уничтожено золотодобытчиками, геологами, военными, строителями или просто лесным пожаром. Места, где тебе известно все — вплоть до поворота с грунтовой дороги у столба с разбитым изолятором, а дальше, по тропе у третьей развилки, там, где ориентиром служит куст черемухи — редкость и поэтому хорошая примета в сплошной лиственничной тайге, а через полкилометра начинается марь с озерком, на котором я безуспешно искал гнездо гагары, но зато застрелил охотского сверчка.
Такие мысленные «видеозаписи» почему-то намертво врезаются в память, и поневоле удивляешься, как это ты с первого раза запомнил детали сложнейшего маршрута ночного перехода или легенду к карте, нацарапанной на мездре пачки «Беломора» простым карандашом с торчащими деревянными заусенцами вокруг тупого грифеля. Карандаш, как водится, держит местный охотник, он же поясняет и легенду к самодельной карте, спотыкаясь в своем повествовании, как на бесконечных кочках, на матерных словах.
Так же легко усваиваешь (что невозможно сделать в Москве!) очень сложно «плавающее» расписание автобусов или сроки сизигийных приливов[20].
В любых местах, даже в тихих поселках, куда орнитолога забрасывает полевая жизнь, впечатления (а значит, и время) в первые несколько дней чудовищно уплотнены. Наверное, за этот стремительный калейдоскоп событий, за ощущение концентрированной жизни геологи, зоологи и моряки любят свои профессии.
Но стоит съездить в одно и то же место более двух раз, как свежесть впечатлений тускнеет и все становится по-домашнему обыденным и привычным. С бытовой точки зрения жизнь, несомненно, оказывается более легкой, но зато менее интересной. А на Дальний Восток я ездил более десяти лет и уже давно на те маршруты, куда в первый год выходил в энцефалитке, болотных сапогах, с полной боевой выкладкой (запас еды на двое суток, котелок, много патронов с различными номерами дроби, индивидуальная аптечка, ружье), сейчас отправлялся только в ковбойке, легких брюках и кедах. Из провианта я брал у хозяйки бутерброд с красной икрой или котлету из лося, которые съедал тут же, на крыльце. Единственная экспедиционная вещь, всегда сохранявшаяся, несмотря на рудиментацию остальной экипировки, это бинокль. И в Москве, даже через неделю после возвращения из экспедиции, видя далекий силуэт птицы, неопределимый невооруженным взглядом, я отработанным цепким движением хватал себя за грудь, ожидая ощутить пальцами волнообразную пупырчатую тяжесть оптического прибора. Такая полная адаптация к Дальнему Востоку, исчезновение чувства новизны, а также то обстоятельство, что зимой там проводилось очень мало орнитологических исследований, и вызвали желание поехать туда в суровый сезон, в знакомую и одновременно другую страну.
А кроме того, каждый год во время моих экспедиционных скитаний я неизменно слышал одну и ту же фразу: «Эх, зима бы скорее!»
Ее вызывали и сомлевшие от полуденной жары бескрайние мари, и приступы аппетита у комариной стаи, и покрытое смазкой и опушенное пылью висевшее на стене ружье, и ожиревшие, спящие в холодке собаки.
И я решился. Моя телесная конституция в то время была скорее летней, чем зимней, и поэтому рюкзак, который я взял с собой, был забит в основном теплыми вещами. Я ехал к Вите — моему хорошему приятелю, жившему на метеостанции, и все снаряжение, вплоть до лыж и ружья, он обещал выдать мне на месте. Кроме своей одежды я вез из Москвы подарки: несколько бутылок марочных вин, пару коробок шоколадных конфет, хорошего сыру и колбасы. В рюкзаке, конечно, также была и книга, та, которая читается с неослабевающим интересом, — коротать досуг долгими вечерами. Я взял с собой только что изданный томик, добытый по великому блату знакомым медиком.
Когда я, по-зимнему экипированный (рюкзак, овчинный полушубок, офицерские сапоги, утепленные искусственным, «рыбьим» мехом, огромная собачья шапка), появился в Домодедове и снял из-за жары в здании аэропорта головной убор, обнажив очень короткую (из гигиенических соображений) стрижку, милиционер специального контроля почему-то начал обследовать меня с особой тщательностью. Пассажиры, стоящие в очереди за мной, с любопытством рассматривали небольшую коллекцию вин, запасы шоколадных конфет, две пары китайского белья (не предназначенного для подарков) и другие интимные предметы мужского туалета. Сержант самозабвенно углублялся в недра моего рюкзака в поисках жидкостей, «могущих самовоспламениться в процессе полета», а также холодного и горячего оружия и добрался-таки до книги, предназначенной для чтения в тайге. Томик, положенный на стойку рядом с кальсонами, дрогнул от грубого прикосновения представителя власти. Открылась обложка, обернутая крафтовой бумагой, бесстыдно обнажив титульный лист с надписью «Общая сексопатология». Милиционер наугад раскрыл книгу (я лишь заметил, что на той странице была фотография пожилого гермафродита) и в тот же миг забыл обо всем на свете. Очередь беспрепятственно потекла мимо меня, запихивающего обратно в рюкзак вино, конфеты и китайский трикотаж, мимо зарумянившегося милиционера, судорожно перелистывающего страницы. Я давно затянул последний ремень рюкзака и тактично ждал, не смея прерывать работника МВД. Лишь объявление, что посадка на мой рейс заканчивается, заставила сержанта со вздохом отдать заветный том.
С приключениями я все же добрался до метеостанции — одинокого домика у озера, где жила семья моего знакомого. Витя, его жена Валя и их сын Ванька с таким же интересом, как московский милиционер, рассматривали привезенные подарки, а Витя, кроме того, тут же увлекся сексопатологическими картинками.
Через полчаса, вспомнив о госте, он отложил томик и посмотрел на мои теплые вещи. Особенно его позабавили утепленные «рыбьим» мехом сапоги, совершенно не выдерживающие дальневосточных морозов.
— Пошли, подберем что-нибудь путное. — И метеоролог повел меня в кладовку.
Первым делом Витя достал с полки унты, сшитые из оленьего камуса. Они были сработаны местной мастерицей, еще помнящей секреты народного ремесла. Камус — шкура, снятая с нижней части лосиных или оленьих ног, — была по старинному рецепту выделана и для повышенной влагостойкости прокопчена. Унты