– Да не горда она, брат. Просто деньги любит. Впрочем, – он немного помолчал и неуверенно махнул рукой, – в наше время, когда эпитет «тупая сука» превратился уже чуть ли не в комплимент... такие отношения, да, очень ценны. Даже если они ненадолго.
– Ну, вот и не комментируй тогда. Сам разберусь. На себя лучше посмотри, супруг хренов.
– А чего? Я не такой дурак, чтоб на всю жизнь пристегивать себя к одной пизде. К тому же, – словно убеждая сам себя, балагурил он, – я принципиальный холостяк. Как выяснилось. И баб у меня немерено.
– Мудак ты, а не холостяк. Твое скаканье по койкам ясно показывает, что ты недозрелый мудак. Му-дак. И давай закончим на этом.
– Ты не обессудь, старик, – Ренат отвел взгляд. – Не мне тебя учить, конечно. Сам такой же идиот. Но не нравится мне все это. Я просто видел, как она на тебя смотрит. А у любящей женщины, поверь, совсем другой взгляд.
Я скрипнул зубами и отвернулся к окну. Знаю я. Сам все знаю.
Но ничего поделать не могу.
II
Несколько лет назад
– Э, слышь! Встал, давай, быстро! – Я проснулся от резкого тычка ментовской дубинкой в ребра. – Встал, кому сказал! Документы! Билет показал!
Я открыл глаза, сразу же впрочем зажмурив их снова: по сетчатке больно резануло – мощную иллюминацию тяжеловесных люстр в Девятом зале ожидания Казанского вокзала никогда не приглушали. На здоровенном табло можно было разглядеть время – полпятого утра. Несколько минут назад уполз пассажирский на Иркутск, и теперь, кроме челябинского в пять ноль две, отправления не планируется аж до семи утра, а пассажиры электричек этим залом не пользуются. Поэтому здесь было почти пусто, и моя растянувшаяся на четыре сиденья тушка здорово бросается в глаза.
– В Рязань еду, командир, – пробормотал я, выпрямляя затекшую спину. – Тетка у меня там.
– Билет где? – Свинорылый сержант лениво перелистывал мой украинский паспорт. – Билеты прибытия и убытия должны быть.
– Не купил еще... билет-то. В семь пятнадцать, командир, рязанский сто десятый. Позже куплю.
– Да хорош в уши-то ссать, – подошедший второй мент на паспорт даже не взглянул. – Какая Рязань, на хер? Я его тут уже третье дежурство вижу. Бомжара это, ептыть. Ну-ка, че у тя в торбе? Показал быстро. Муфлон, ептыть.
– Да ничего там нет, командир, – я суетливо расстегивал молнию рюкзака. Пальцы дрожали, молнию заклинило, открылась не враз. – Так, рыльно-мыльные всякие приблуды, мелочь разная. Книжка вот, фотоаппарат старенький.
– Открывай, ептыть. Карманы вывернул, давай, рязанец херов, – он внимательно ощупывал мое почти пустое портмоне, в недрах которого шуршала лишь какая-то мелочь. – На что билет-то покупать собрался, хер собачий? Че лапшу-то на уши вешаешь?
Я, опустив глаза, молчал. Второй мент бегло осмотрел скудное содержимое рюкзака, повертел фотоаппарат, брезгливо поморщился, швырнул его обратно.
– Че делать-то с ним, Сань? В отделение?
– Да на хер он нужен в отделении-то? – второй, поморщившись, отмахнулся. – Че там с ним делать будут? У него ж бабла даже на штраф не хватает. Возись с ним, гнидой хохляцкой. Э, – ткнул он в мою сторону дубинкой, – ну-ка встал и свалил давай отсюда. Пока ноги ходят. Еще раз увижу, отведу вон за пути, кишки поотшибаю. Пшел!
Я сгреб рюкзак, тяжело поднялся и, сгорбившись под безразличными взглядами пассажиров, побрел в сторону выхода. В голове шумело, и к страшному желанию спать вдруг добавилось проснувшееся вместе со мной острое чувство голода. Но спать все же хотелось сильнее. Я спустился на перрон и двинулся к электричкам. Ровно в пять отходит голутвинская, путь долгий, и я смогу выспаться. А оттуда в восемнадцать ноль семь таким же макаром потом вернусь. Что-что, а уж расписание Казанского вокзала я знал назубок, хоть ночью разбуди. Это, впрочем, неудивительно – на данном моем жизненном этапе Девятый зал ожидания – место моего проживания.
Вообще-то я родился на Чукотке. Всякое бывает. Заполярный военный поселок на несколько сотен человек, дальняя даль и дикая дичь, называвшаяся Мыс Шмидта. Об этом месте я помню немногое. Некоторая часть моего пребывания там запечатлена на черно-белых фотографиях – валяются где-то у матери в шкафу.
В период моего взросления эти снимки меня всегда завораживали. Двухэтажный барак, за которым открывается с одной стороны тундра, с другой – нечто непролазное, все в нагромождениях льда. Я на снимке, как и положено, бодрый, смеюсь. Даже, вероятно, розовощекий. Мама тоже улыбается, хотя и не очень уверенно.
Когда мне исполнилось пять лет, моего отца, офицера Советской Армии, перевели в Среднюю Азию, в крохотный, выжженный беспощадным каракумским солнцем город Теджен. Рожденный в насквозь промерзшей ледяной заднице, первое время я не очень понимал отсутствия снега – одной из неизменных жизненных констант. Таких же, как мама, папа, дом...
Теперь дом стал другим – тоже серым железобетонным бараком, но четырехэтажным. И окружали его не бескрайние снега, а раскаленные пески, тоже, впрочем, бескрайние. В Туркмении моей маме не очень-то нравилось. Коренная москвичка, она вообще довольно плохо переносила отсутствие театров и интеллектуального общения. В Теджене-то интеллектуально пообщаться можно было разве что с верблюдами.
По профессии моя мама – учитель русского языка и литературы. В бытность свою студенткой филфака она влюбилась в молодого сибиряка-лейтенанта. Полюбила за стать, гонор, за блестящие в те времена перспективы, ну и за фамилию тоже. Елена Репина, как не крути, звучало лучше, чем девичья Кукушкина. И с вопросом замужества матушка долго не раздумывала. В те времена выйти замуж за видного лейтенанта вообще было мечтой любой нормальной девушки – девяносто процентов советской молодежи были пропитаны чистейшим, неподдельным духом романтики, ныне напрочь утраченным. Нельзя же на полном серьезе считать за романтику традиционный вывоз девушки в Турцию бойфрендом-ларечником. Хотя... кому и кобыла невеста.
Короче, мама любила отца настолько, что по моему рождению выбор имени для нее даже не стоял – и стал я Илья Ильич.
По каким-то причинам, выяснить которые теперь реальным не представляется, отца серьезно невзлюбил один из его командиров. И сразу же после свадьбы отец получил распределение на Мыс Шмидта. Впоследствии он рассказывал, что какой-то шутник, из тех, кто распределяет места службы, сказал тогда:
– Репин, значит? Илья? Живописец, стало быть? Уа-ха-ха! Ну, тады давайте-ка организуем ему проживание в живописных местах...
Мама же любила Москву и очень по ней скучала. Вместе с ней, заочно, любил Москву и я. Перед сном мама рассказывала мне о главном городе СССР, и я как-то по-своему рисовал в своем подсознании знаменитые переулки Арбата, все эти сивцевы вражки, полянки, варварки; Красная же площадь грезилась мне сплошь устланной красными коврами.
В своей тогдашней жизни я ничего, кроме снега и песка, не видел. И поэтому потрясающий эффект на меня произвел Ашхабад. Мама уговорила отца съездить туда на время отпуска, и это был первый в моей жизни по-настоящему большой город. Там в восьмилетнем возрасте я впервые побывал в театре, в музее. В этом городе мне было интересно все. Я не представлял места прекрасней. Но мама все равно уверяла, что Москва – лучше.
В восемьдесят восьмом отца перевели в Киев, и только там я понял, что предмет моих ночных грез Ашхабад – обыкновенное нагромождение безликих серых коробок. Киев оказался очень сильным впечатлением, в этот великолепный город я влюбился сразу и надолго. Поразил он меня буйством красок, роскошными зданиями, живыми парками, и всем-всем-всем. Киев стал для меня самым лучшим в мире городом. После Москвы, разумеется. С ней, как говорила мама, не сравнится вообще ничего. А у меня не было оснований не верить маме.