«…Когда в оркестре возникала нежная, прекрасная мелодия, жесты Рахманинова становились такими, словно он нес через оркестр что-то бесценное. Невероятно дорогое и страшно хрупкое. Ребенка ли, хрустальную ли вазу необычайной ювелирной работы или до краев наполненный бокал драгоценнейшего напитка… Вот-вот толкнет его какой-нибудь неуклюжий контрабас или зацепит длинный фагот — и драгоценная ноша упадет и разобьется. Нет границ прекрасному в жизни, и осторожность может быть выражена в формах идеально прекрасных…»
Все поднялись со своих мест, встал и оркестр.
И тут произошло нечто еще небывалое.
Три человека медленно поднялись на эстраду, бережно неся чей-то дар.
С крестовины, прикрепленной к подставке, свисали, качаясь, гирлянды колокольчиков и колоколов, словно изваянных из плотной массы цветов белой сирени.
Под гром пришедшего в неистовство зала молча стоял виновник торжества. И на лице, обычно замкнутом, суровом, почти надменном, появилась смущенная, даже растерянная улыбка.
Опустив палочку, он беспомощно развел руками и глянул в колышущееся вокруг эстрады море взволнованных лиц, глаз и рук, протянутых к нему с цветами.
Он не знал, что и она, неведомая ему «Белая сирень», там, среди них, глядит на него, смеясь и радуясь его радости и смущению.
Глава восьмая УТРАТЫ
На пороге стоял новый, 1914 год.
Ничто, казалось, не предвещало приближения грозы. Глухие подземные толчки и раскаты долетали лишь до очень немногих.
Но чем тверже становилась внешняя видимость существующего правопорядка, тем непримиримее разгоралась борьба в сфере литературы и искусства.
Триумфальный успех «Колоколов» всполошил врагов Рахманинова, и они обрушились на него с давно не слыханной яростью. Самый сильный и наиболее язвительный из их числа, В. Каратыгин, всю мощь шквального огня направил именно на успех музыки Рахманинова у публики.
«Она, — писал он, — отвечает, так сказать, арифметически среднему вкусовому критерию широкой публики. Она преклоняется перед ним потому, что Рахманинов своей музыкой попал как-то в точку среднего обывательского музыкального вкуса…
…Дарование Рахманинова всегда движется по какой-то касательной к искусству линии, только задевает его сферу, никогда не проникая внутрь нее.
…Пышность и нарядность внешней отделки при ничтожности содержания — характерная черта большинства произведений Рахманинова… Они страшно «искренни»… Везде чувствуется живое «переживание» некоторых, большей частью сильно патетических эмоций. Но они грубы, мелки, аффектированны, эти переживания».
Каратыгину вторили Сабанеев, отчасти Григорий Прокофьев и другие.
«Рахманинов, — позднее писал Сабанеев, — был вообще каким-то ихтиозавром на музыкальном небосводе, вымирающим крупным видом, одним из той породы, что умеют лирически вздыхать и грезить о луне и о любви в то время, когда кругом уже речи далеко не любовные…»
В ту пору их больше всего возмущало, как он, этот наследник Чайковского, вторгся во святая святых символической поэзии и попытался выразить ее божественный глагол вульгарными средствами «архаической» музыкальной речи.
Но едва ли не опаснее врагов композитора были его мнимые сторонники и друзья.
Еще год тому назад Рахманинов получил по почте книгу Эмилия Метнера «Модернизм и музыка». Очень коротко и сухо он поблагодарил автора. За шумными выпадами последнего против модернизма он учуял совсем другое. «Из-под каждой почти строчки, — писал композитор Ре, — мне мерещится бритое лицо г. Метнера, который как будто говорит: «Все это пустяки, что тут про музыку сказано… главное, на меня посмотрите и подивитесь, какой я умный!» И правда! Метнер умный человек. Но об этом я предпочел бы узнать из его биографии (которая и будет, вероятно, в скором времени обнародована), а не из книги о «Музыке», ничего общего с ним не имеющей».
Едва ли этот уничтожающий сарказм дошел в свое время до автора книги, но он почувствовал его интуицией.
Накануне концерта философ записал: «Утром… был на генеральной репетиции «Колоколов» Рахманинова. Не приемлю, хотя принципиально хвалю я буду защищать. Неприятно слышать нарядную музыку, написанную душевно глубоким композитором, не умеющим сказать существенного…
…«Колокола» — либо пустопорожнее место, либо плохо сшитые клочки пестрой нарядной материи с кровью пропитанными лоскутами, служившими перевязкой сердечных и иных ран; плохое искусство очень большого музыканта-неудачника, потуги человека без спинного хребта, психологического атомиста…»
И эти строки не дошли до того, кого они касались.
Зато композитор, хмуря брови, читал цветистые дифирамбы друзей. Неужели и правда он, Рахманинов, «певец» ужаса, отчаяния, беспросветного трагизма, бессилия, обреченности?..
«Погода у нас чудная, — писал Сергей Васильевич Гольденвейзеру из Ивановки в начале мая, — как раз сейчас все цветет: яблони, груши, терн, черемуха. «Как молоком облитые стоят сады вишневые». Сирень зацветет на днях. Я ничего не делаю. Только хозяйничаю, отчего, впрочем, хозяйство не делается лучше».
Но вскоре в письмах зазвучала совсем другая нота,
«…Лето выдалось скверное. Худшего я не помню. Скверно лично у нас, скверно кругом. И чего только нет! И чума и холера, ливни с градом, засуха, неурожай. Лично мы замешаны только в двух последних неприятностях, мною перечисленных, — но зато у меня еще была Танюшкина скарлатина… и полная неудача в работе…»
Понемногу жизнь возвращалась в нарушенную колею. Но, вчитываясь в страницы газет, Рахманинов все более хмурился. Россия семимильными шагами шла на сближение с новыми союзниками по «тройственному согласию». Улицы столицы пестрели флагами. Две недели не гасла иллюминация в честь иноземных гостей: президента Франции Пуанкаре и английского адмирала Битти. Но в звуках торжественных маршей, звучавших на страницах газет, все чаще стали проскальзывать тревожные ноты.
Вдруг столбцы запестрели заголовками: «Босния — Сараево — Франц Фердинанд».
Но и тогда кто мог подумать, что одинокий выстрел террориста увлечет за собой лавину!
Таня поправлялась очень медленно, стала покашливать. Решение созрело молниеносно: ехать в Крым. Отъезд назначили на двадцать второе июля. Но еще девятнадцатого в сумерках под дождем молодой конюх Ивашка, покрыв мешком худые плечи, привез со станции сверток газет и протянул Сергею Васильевичу с жалкой и растерянной улыбкой.
— Что ты? — спросил Рахманинов и, не дожидаясь ответа, развернул «Русское слово».
Вот что: мобилизация!
Не сразу удалось охватить случившееся во всем объеме. Только на другой день, когда Рахманинова самого вызвали в Тамбов как ратника ополчения, завеса слегка приподнялась. Уезжая в город, он посмеивался над домашними, начавшими его оплакивать. Но по дороге в Тамбов в автомобиле смешливое настроение быстро исчезло.
Бескрайнее море вокруг «зеленого острова» вышло из берегов.
По селам звонили колокола, над полями вдоль большака повисли облака пыли. Сплошной лавой катились обозы с запасными на призывные пункты.
На стоверстном пути до города Рахманинов обгонял их непрестанно. Вслед неслись пьяный гогот, свист, улюлюкание, визг гармоники, летели шапки и забористая ругань. Мелькали красные возбужденные лица, дерзко, с издевкой глядевшие прямо в глаза.